Япония — страна островная, а островное (или близкое к оному) положение «обетованной земли» в народной российской утопии — вещь обычная. Это и Китеж, и «рахманский остров». Более того, легенда XVIII в. располагает благочестивую страну Беловодье в «окияне-море», омывающем берега «Опоньского государства».
История парадоксальна. Применительно к Японии парадоксальность заключается в том, что в XVIII в. «бегуны» действительно надеялись убежать туда от кабалы. Что же касается «эпохи застоя», то физически достигнуть страны счастья не мыслил никто. Япония мыслилась как страна, предназначенная для «внутренней эмиграции».
Если суммировать те черты, которые присущи жизнеустройству в многочисленных российских народных исканиях «правды», то мы обнаружим недвусмысленное сходство ее с представлениями о Японии недавнего (а отчасти и сегодняшнего) времени. Помимо островного положения легендарной страны, она должна располагаться на востоке, ее обитатели предаются обязательному коллективному труду. Приверженцев утопических идеалов воодушевляли регламентированность жизнеустройства (этикетность поведения), скромность, отсутствие роскоши, общность имущества (корпоративная собственность современного японского капитализма), социальный мир, устойчивость и вечность установлений («традиционность» японцев), примат коллективных ценностей над индивидуальными, единение в условиях единоначалия.
Социальный идеал российского крестьянина переносился (подсознательно, разумеется) в современную Японию, для которой свойственно бросающееся в глаза всем наблюдателям сочетание элементов традиционного уклада, сумевшего адаптироваться к современной технологической культуре. Но именно первый компонент этого сочетания обладал для советского человека наибольшей притягательной силой, ибо социально-экономическое развитие СССР привело к гигантскому несоответствию между провозглашенными идеалами, которые в значительной степени проистекали из утопических народных чаяний, и реалиями жизни. Этот разрыв, характерный для всех стран, находящихся на первичной стадии индустриализации и накопления капитала, принял у нас особенно болезненные формы в силу длительности этого процесса. Межеумочное положение, когда традиционные ценности уже разрушены, а новые еще не выработаны, диктует повышенный интерес именно к традиционным сторонам жизни японцев, а современные индустриальные структуры, безусловно оказывающие разрушающее влияние на традиционный городской уклад, воспринимаются с недоверием.
«Новое», «городское» во всем мире приводит к весьма противоречивым последствиям, которые не могут быть однозначно описаны с помощью категорий хорошо — плохо. Однако в глазах советского человека, окончательно лишившегося в XX в. привычной среды обитания (социальной, экологической, исторической), идеалом осталось полунатуральное хозяйство с полупатриархальным образом жизни и мыслей.
Идеальный образ японца в сознании советского человека включал в себя не только черты, которые в той или иной мере действительно свойственны японцам. Глубоко народная подоснова этого идеала диктовала и ряд черт, любезных российскому человеку, но которые никакого отношения к японцам не имеют. Так чрезвычайно законопослушный народ становится у авторов книги «Японцы» почти анархистом: «Большинство японцев недолюбливает юридические правовые нормы. Закон для них — наподобие дубинки. При упоминании слова „закон“ ( хо ) многих прямо передергивает. В народе считают, что от закона лучше держаться подальше». Человек же, родившийся в год змеи, характеризуется уже в связи с критериями, присущими исключительно советскому человеку, стоявшему в нескончаемой очереди за «дефицитом»: «Змея невероятно везуча. Она может достать все, что угодно».
Словом, в сознании читателя создавался образ такой земли и такого жизнеустройства, в котором каждый мог подыскать нечто подходящее своему умонастроению. «В Японии есть все», — таково было убеждение советской аудитории.
Особое место занимала в сознании советского интеллигента японская поэзия. Чрезвычайно много сделала для ее внедрения на русскую почву В.Н. Маркова. Популярность ее «мо(а)рковок» была неописуемой. И дело здесь не только в достоинствах самой японской поэзии и не только в таланте переводчицы. Вряд ли нужно доказывать, что при переводе любых стихов происходит грандиозная трансформация исходного текста. В случае с японской поэзией в него вчитывались еще больше, чем при переводах с других языков. Это было обусловлено незнанием реалий японского пейзажа, которому нет соответствий в России. Это было связано с незнанием историко-культурного контекста, из которого рождалось стихотворение и которое оно дополняло. Это было подчинено закоренелой привычке переводить в стиле «избранного» — переводчик переводит те стихи, которые кажутся ему «лучшими», но на самом деле на родине этого стихотворения оно бытует, как правило, только в цепочке (в личном собрании, которое может быть организовано совсем не по хронологическому принципу; в антологии или поэтическом турнире, где поэтические смыслы высвечиваются только на фоне соседних произведений). Мы эти стихи читаем про себя, а изначально они подлежали обязательному оглашению, полупению.
Читать дальше