В комнате, за конторкой, заваленной влажными полосками газетных гранок, стоял корректор - кудрявый блондин в пенсне на скрученном черном шнурочке, с вонючей трубочкой во рту, в старом семинарском сюртуке, из-под которого виднелись ноги колесом.
- Я Пастухов, - сказал Александр Владимирович, снимая шляпу.
Корректор вынул изо рта трубочку, смахнул пенсне и отпил из стакана большой глоток холодного, дочерна настоянного чая. Очевидно, справившись таким образом с некоторым волнением, он пожелал узнать, чем может быть полезен.
- Что известно о Толстом? Он обнаружен?
- Он болен. Он сошел с поезда в Астапове.
- Где это?
- На нашей дороге. Не так далеко.
- Есть подробности?
- В наборе. Сейчас принесут гранки. Вся Россия пишет только о Толстом. Хотите вот пока почитать, это все пойдет в завтрашнем номере.
Он отобрал несколько гранок и положил их на круглый стол за балюстрадкой, отделявшей половину комнаты. Пастухов прошел к столу.
Он увидел прежде всего три портрета Толстого - оттиски поблескивавшей глянцевитой сажи, от которой свежо веяло керосином и аптекой. Это были с детства известные портреты - по школьным хрестоматиям, по цветным обложкам копеечных книжечек, по упругим вкладкам к большим, неповоротливым томам. На одном из портретов Толстой показался Пастухову особенно живым, большеголовый старик с огромной, точно ветром наотмашь откинутой вбок пышной бородой, с пронзающе-светлым взглядом из-под бровей и в раскосмаченных редких прядях волос на темени. Старик думал и слегка сердился. Удивительны были морщины взлетавшего над бровями лба, - словно по большому полю с трудом протянул кто-то сохою борозду за бороздой. Седина была чистой, как пена моря, и в пене моря спокойно светилось лицо земли Человек.
У Пастухова оборвалось дыхание. Вдруг он понял, что с этим Человеком он родился, вырос, жил изо дня в день, не замечая его, не думая о нем, как не думают о воздухе. Пугающее изумление охватило его, подобное изумлению ребенка, внезапно потерявшего отца, за спиной которого жилось бездумно и просто. Он смотрел и смотрел на голову старика. Странно летели его мысли. Почему-то больше всего ему вспоминалось детство и какая-то причиненная взрослыми и не понятая ими обида. Потом он думал, что теперь надо переменить жизнь, начать ее по-другому, - начать с необыкновенной ясности. Потом ему показалось, что начинать надо именно с побега, с бегства, как начинает новую жизнь каторжанин, убегая из острога. Затем он сказал себе, что все это - чепуха, и взялся за гранки.
Редакционная статья, под названием "Великая совесть", начиналась словами: "Великая душа великого старца не могла дольше выдержать того обычного существования, той лжи времени, в которой ей приходилось биться и трепетать..." Пастухов не мог сосредоточиться и вырывал глазами куски текста откуда придется. "Условность и искусственность так называемого "цивилизованного общества", отгородившегося китайской стеной от простого народа..."
Он отодвинул одну гранку, взял другую. "Он ушел, и не ищите его, возглашала следующая статья. - Он ушел! Взял небольшой чемоданчик с любимыми книгами, надел рабочую блузу, крестьянские сапоги и ушел... Он уединился теперь, чтобы не только свободно жить, но и... кто знает? свободно умереть. Если ему не удалось до сих пор устроить жизнь, как он хотел, не вправе ли он требовать, чтобы ему дали умереть, как он хочет?.. Не желал ли он похорон по крестьянскому "разряду" - в розвальнях, в телеге, в некрашеном гробу?.."
- Что за дьявол! - воскликнул Пастухов, отшвырнув гранки. - Заботятся о его праве умереть! Но кто дал право хоронить живого человека?!
В комнате никого не было. Он опять пододвинул к себе полоски бумаги и стал читать: "Не только великие люди, а самые обыкновенные, чувствуя приближение смерти, часто ищут одиночества. Они отворачиваются к стене от семьи, от друзей и просят оставить в покое... Не ищите же его! Он сам просит его не искать и оставить в покое. Разве не долг наш свято исполнять волю уходящих от нас в путешествие, из которого нет возврата? Толстой недаром сказал, что он не вернется. Он ушел, но не старайтесь найти след старческих ног. Не бойтесь! Он не умрет, он не погибнет! Дайте ему теперь покой, а жить он будет вечно".
Явился корректор со свежими гранками.
- Послушайте, - вскинулся Пастухов, - вы понимаете что-нибудь? Я ничего не понимаю. Толстой жив?
- Жив.
- Почему же его отпевают? Ведь это уже - тризна!
Корректор надел и тотчас смахнул с носа пенсне, пососал затухшую трубочку.
Читать дальше