Интеллектуал и политика. Таков мой путь с 1910 года, с тех пор, как я начал мыслить. Описывая его, я без конца твержу слова двух–трех признаний, которые уже делал (но кто прочел их? кто помнит их?), и тем гублю проект своих – слишком ранних – воспоминаний. Но я всегда двигаюсь слишком быстро или слишком медленно. И еще я поддался давлению подозрительности.
Поистине, подозрений на мой счет у людей великое множество. В сущности же, я не более непостоянен, чем – в глубине души – большинство из них; но я осмеливаюсь бросить им в лицо их собственное признание. Конечно, я действую неумело или порочно и вызывающе. Я слишком близко подхожу к политике, чтобы мне не попытались навязать ее законы. Я слишком часто заставляю поверить в то, что намеревался войти в политику, или что каюсь в уходе из нее. В моем характере – всегда считать виноватым себя; если в этом я притворялся, значит мое притворство – страсть. Но, поднявшись над этими частностями, я мог бы воспользоваться одним рассуждением, к которому людям следовало бы прибегать почаще.
В двойственной позиции интеллектуала есть что-то очень показательное. Он подтверждает ею свою связь с народной массой, которая никогда не выдает себя, которая питает и поддерживает в своей среде партизанские и экстремистские движения, но сама поднимается на борьбу лишь время от времени и ненадолго. Она совершает революцию, присягает на несколько лет одному человеку, одной партии и всегда вновь приходит в себя. Мы увидим как, по-своему воплощая бесконечную слабость эпохи, приходят в себя Россия, Германия, Италия, – подобно тому как пришла в себя Франция после якобинцев, Робеспьера, Бонапартов и Англия после пуритан и Кромвеля.
Это человеческое в массе исходит из глубины и двойственности натуры. Так, будучи выразителем мнений множества женщин, детей, стариков и множества мужчин, занятых добычей заработка и личным существованием, интеллектуал обретает таинственное, обманчивое безразличие животных и растений. Разве надолго раскат революции отвлекает физика или скульптора? Даже если они случайно пришли покричать на митинг, насколько это отразится в их творчестве, когда они вернутся домой?
Человек не исчерпывается политикой. У меня есть право говорить об этом и предупреждать об опасности, ибо я вовлечен в нее сильнее и опаснее (опаснее для моего искусства), чем многие интеллектуалы. Вот почему, разрабатывая свою позицию, я часто подавлял жажду вступления в партию у других.
Тем не менее я совсем не стремлюсь к нейтралитету, да, впрочем, и не считаю его возможным. Я считаю, что произведение интеллектуала и даже художника содержит в себе глубинную политическую тенденцию, оставим в стороне особые мнения на этот счет. С еще большим основанием это можно сказать о писателе, который, как я, не боится браться за политические темы. Но так как корни этой тенденции слишком связаны со всеобщей жизнью, она вечно не удовлетворяет умы, которые полностью вверяются партиям. И тем не менее партии питаются трудом людей, способных к общему или частному рассмотрению, к анализу и синтезу, и которые становятся невыносимыми после нескольких лет службы в качестве парламентариев или теоретиков, советников прямого действия.
В конечном счете, как я предрекал с самого начала вопреки моим колебаниям и блужданиям, совершенно ясно, что я давно занял свою позицию по всем проблемам и теперь лишь углубил ее. На протяжении многих лет, чувствуя движение французского гения, и в особенности, когда я заинтересовался другими национальными гениями Европы, я, в соответствии с данными опыта, – исключительно конкретными, нисколько не романтическими, расплывчатыми и приблизительными, – верю в необходимость объединения Европы, единственной возможности избежать экономического развала и окончательного разрушения всех европейских стран войной.
С другой стороны, презирая истощенный капитализм, который продлевает свои дни путем подкупа демократии, и презирая пролетарский социализм, который по истечении ста лет демонстрирует – в европейской неудаче и российском успехе – тысячекратно повторенное свидетельство тому, что он всего лишь миф, я считаю и называю себя социалистом.
Наконец, хотя я вскормлен католической культурой и не прошел мимо древних дисциплин, на которых она основана, я не считаю возможным полное и безоговорочное восстановление системы духовного реализма, за которое одинаково ратуют школа Морраса и томисты, влюбленные в причинно-следственные отношения. Я отвергаю этот догматизм, как и другой, несомненно родственный ему, – догматизм марксизма, который тоже претендует на реализм и гуманизм. Пусть мы постоянно сравниваем эти разновидности догматизма, они не должны казаться нам двумя сторонами одной неминуемой дилеммы. Я ценю предпринимаемые в обоих противоположных направлениях усилия по борьбе с абстрактностью, нарастающей в наших старых городских цивилизациях, но тем не менее укажу на то, что европейскому (и не только французскому) гению всегда было свойственно находить свой путь между крайностями – сначала кальвинизма и иезуитства, затем духовного и материалистического романтизма. Ни собственность, ни семья, ни личность не могут быть восстановлены, как бы мы ни прибегали к утопиям прошлого. К тому же этот вопрос, касающийся философской глубины социально-политических проблем, вовсе не является в этой книге стержневым и упомянут здесь лишь для напоминания.
Читать дальше