Однако романтическое оправдание массового уничтожения (состоящее в том, что настоящее зло, если его правильно объяснить, – это будущее добро) является попросту неправильным. Возможно, гораздо лучше было бы вообще ничего не делать. А может быть, с помощью более мягкой политики можно было бы достичь желаемых результатов. Вера в то, что должна быть связь между огромными страданиями и огромным прогрессом, – это своего рода алхимический мазохизм, когда наличие боли – признак некоего имманентного или только зарождающегося добра. Развивать далее это рассуждение – алхимический садизм: если я причинил боль, то сделал я это потому, что имел известную мне высшую цель. Поскольку Сталин представлял Политбюро, представлявшее Центральный комитет, который представлял партию, представлявшую рабочий класс, который представлял историю, у него было особое право говорить от имени исторической необходимости. Такой статус позволял ему избавить себя от всяческой ответственности и перекладывать вину за собственный провал на других [777].
Невозможно отрицать, что массовый голодомор приносит политическую стабильность особого сорта. Вопрос должен стоять так: желателен ли этот тип мира, должен ли он быть желательным? Массовое уничтожение действительно объединяет преступников с теми, кто дает им приказы. Является ли это правильным типом политической лояльности? Террор консолидирует определенный тип режима. Предпочтителен ли такой тип режима? Уничтожение гражданского населения находится в интересах определенного типа лидеров. Вопрос не в том, является ли все это исторической правдой; вопрос в том, что является желательным. Хороши ли эти лидеры и эти режимы? Если нет, тогда вопрос звучит так: как можно подобную политику предотвратить?
В нашей современной культуре поминовения считается само собой разумеющимся, что память предотвращает смерть. Если люди погибали в таких огромных количествах, то очень хочется думать, что они, по крайней мере, погибли за что-то трансцендентно важное, что можно открыть, развить и сберечь при правильном типе политической памяти, – тогда трансцендентное станет национальным. Миллионы жертв должны были погибнуть, чтобы Советский Союз мог победить в Великой Отечественной войне или Америка – в войне, которую считала справедливой. Европа должна была усвоить свой пацифистский урок, у Польши должна была быть своя легенда о свободе, у Украины должны были быть свои герои, Беларусь должна была доказать свою доблесть, евреи должны были выполнить свое сионистское предназначение. Однако у всех этих позднейших рационализаций (хотя они и передают важные истины о национальной политике и национальной психологии) мало общего с памятью как таковой. О мертвых помнят, но мертвые не помнят. У кого-то другого была власть, и этот кто-то решил, как им умирать. Позже еще кто-то решит, почему они умерли. Если значимость извлекается из гибели, то есть риск, что чем больше будет погибших, тем большей будет значимость.
Здесь, где-то между записью о смерти и ее постоянной реинтерпретацией, пожалуй, и находится цель истории. Только история массового уничтожения может соединить цифры и воспоминания. Без истории воспоминания становятся частными (сегодня это означает национальными), а цифры – публичными, то есть инструментом в международном соревновании за мученичество. Память – моя, и у меня есть право делать с ней все, что пожелаю; цифры – объективны, и вы должны принять мои подсчеты независимо от того, нравятся они вам или нет. Такое рассуждение позволяет националисту гладить себя одной рукой, а другой – бить соседа. После окончания Второй мировой войны, а затем и после кончины коммунизма националисты на всех «кровавых землях» (а также за их пределами) предались количественному преувеличению мученичества, таким образом отстаивая свою презумпцию невиновности.
В XXI веке руководство России ассоциирует свою страну с более или менее официальными цифрами советских потерь во Второй мировой войне: десять миллионов военных жертв и от четырнадцати до семнадцати миллионов жертв среди гражданского населения. Эти цифры являются в высшей мере спорными. В отличие от большинства цифр, представленных в этой книге, они базируются не на подсчете, а на демографических проекциях. Впрочем, независимо от того, верны они или нет, они составляют советские потери, а не российские. Какими бы ни были реальные советские цифры потерь, российские должны быть намного меньше. Высокие советские показатели включают Украину, Беларусь и страны Балтии. Особенно важны земли, которые Советский Союз оккупировал в 1939 году: Восточная Польша, Балтийские государства и северо-восточная Румыния. Там люди гибли в устрашающих количествах, и многие из них погибли не от немецких, а от советских захватчиков. Самые важные из всех высоких показателей потерь составляют евреи: не евреи России, которых погибло только около шестидесяти тысяч, а евреи Советской Украины и Беларуси (почти миллион человек) и те, чью родину оккупировал Советский Союз до того, как их уничтожили немцы (еще 1,6 миллиона человек).
Читать дальше