Впоследствии в интервью Блох говорил, что многое в их совместном философствовании – идеи «тьмы переживаемого мгновения», неосознанного знания, объективной возможности, утопии – было отражено Лукачем в «Истории и классовом сознании». Характеризуя достижение пролетариатом точки зрения тотальности, Лукач пишет:
Конкретные «Здесь» и «Теперь», на которые распадается процесс, больше не являются мимолетным, непостижимым мгновением, прошмыгивающей непосредственностью, а суть момент глубочайшего… опосредствования, момент решения, момент рождения нового. Пока человек – созерцательно и контемплятивно – направляет свой интерес на прошлое или будущее, они превращаются в застывшее, чуждое бытие, и между субъектом и объектом разверзается непреодолимое «вредное пространство» современности. И только если человек оказывается в состоянии постичь современность как становление, познавая в ней те тенденции, исходя из диалектической противоположности которых он в состоянии творить будущее, это будущее – будущее как становление – становится его будущим. Лишь тот, кто призван и кто стремится приблизить будущее, может увидеть конкретную истину современности. «Ибо истина, – заявляет Гегель, – состоит в том, чтобы вести себя в сфере предметности не так, как будто это нечто чуждое» [231].
В этой обширной цитате мы находим те самые пункты, в которых сходились Блох и Лукач, и прежде всего внимание к современности, потребность в утверждении актуального политического решения – действия. Возможно, благодаря этим смыслам именно марксизм стал необходимым методологическим ориентиром не только для Блоха (для которого в 1914–1915 гг., когда создавался «Дух утопии», Маркс был всего лишь одной из фигур апокалипсиса), но и для Беньямина [232]. Исторический момент здесь не случаен, а постигается со всей подобающей исторической тотальности всеобщностью.
Блох в своей рецензии, изложив взгляды Лукача, пишет, что последний открывает в историческом измерении проблему близости субъекта самому себе, понимания и опознания себя как экзистирующего, противопоставляя такое «теперь» гегелевской феноменологии чувственной достоверности, в которой «теперь» предстает лишь как начало движения. У Лукача же, согласно Блоху, речь идет о «середине», о сердцевине исторического процесса, изнутри которого, опознавая его тенденции, пролетариат способен творить, а потому и присваивать себе будущее [233]. Этот исторический субъект описывается у Блоха в виде «проблемы нас» (GU2, 249) – душа, обнаруживая в себе божественную искру, стремится раскрыть тайну мира, достичь еще не реализовавшегося утопического единства, в котором субъект и объект поворачиваются друг к другу. Лукач же превращается в одного из пророков такой подлинной современности и ставится в один ряд с Шагалом, Шёнбергом и Дёблином – новыми именами в живописи, музыке и литературе (PA, 600).
Конечно, необходимо добавить некоторые оговорки, и прежде всего те, которые приводит сам Блох. Ему здесь, как и в «Метафизике трагедии», претит ограничение и чрезмерная тотализация, он не может исключить из утопического пространства природу, благодаря которой в нем появляется неопределенность, динамика и не возникает потребности силой (или чудом) переводить теорию в практику. Под натиском экспансивной социологической «гомогенизации» гибнут жизнь, природа и элементы «дианоэтического постижения, почти всегда эксцентрические» (PA, 618). Блох пишет об особых сферах исторического бытия, таких, например, как системы естественного права или классическое искусство, которые в каждую историческую эпоху подлежат новой трактовке, становятся проблемой и потому не поддаются историко-материалистической схематизации, не редуцируются к социальному. Блох здесь впервые пишет о том, что и в природе есть субъективность (по аналогии с трудящимся субъектом как творцом истории), которая еще не обнаружила себя в полной мере [234]. Натурфилософская спекуляция едва ли совместима с марксизмом «Истории и классового сознания».
Интересно, что в 1-м издании «Духа утопии» и в «Томасе Мюнцере» Блох вполне в духе гностиков понимает физическую природу как чуждую оболочку, которая должна быть преодолена утопическим сознанием (GU2, 13) [235], а Лукач в «Теории романа», различая «первую» и «вторую» природу (то есть мир духовных объективаций, ставший чуждым душе), констатирует:
Чуждый характер этой второй природы по сравнению с первой, свойственное новому времени сентиментальное чувство природы – все это выражает собой сознание того, что созданная человеком окружающая среда превратилась из отчего дома в тюрьму. Пока структуры, созданные людьми для человека, действительно к нему приспособлены, они остаются его естественным и необходимым обиталищем; в душе человека не может поселиться какое-нибудь томление, для которого природа стала бы предметом поисков и обретений. Первая природа, составляющая закон для чистого познания и утешение для чистого чувства, есть не что иное, как историко-философское выражение взаимного отчуждения человека и созданных им структур [236].
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу