Его ночной собеседник оставляет и первый портрет, но, если правду сказать, он относится к своему товарищу по несчастью несколько свысока, втайне наслаждаясь своим положением маститого, и по этой причине, а также по неспособности, нисколько не проникает в глубины души, так что сами судите, какой это поверхностный, к тому же лоскутный портрет:
«Глаза его беспокойно, лукаво оглядывают соседей; на голове черный фильдекосовый чулок, обрезанный и завязанный на конце узлом… голова его уходит совсем в четырехугольные, плоские плечи… В лунном свете лицо его ясно видно каждой своей морщинкой. Смех его беззвучен, но красноречив. Он без шляпы, ворот парусиновой блузы расстегнут, обнажены худая шея, кадык и ключицы. Светлые волосы не совсем в порядке, должно быть, растрепаны нервной рукой во время горячих дебатов… Грудь выгнута вперед, навстречу ночи и луне, ноги ступают твердо…»
А в то самое время, когда один наблюдает, едва ли не равнодушно, морщинки, худую шею, кадык, этот поразительный фильдекосовый чулок, прикрывающий голову, чтобы зафиксировать идеальный пробор, переносящий нас в иные времена и к иным одеяниям, живой объект наблюдения размышляет нервно, страстно, с глубочайшей тоской о неумолимом течении жизни:
«Только через страдание приходит истина… Это верно. Будьте покойны! Но за знание истины ни денег не платят, ни пайка не дают. Печально, но факт…»
Он пишет свой первый роман, какие-то штрихи содержания пересказывает своему охлажденному собеседнику, сильно размахивая, по привычке, руками, выспрашивают, как печатаются романы, интересуется: быть может, надо печатать в Москве?
Выспрашивает, интересуется не оттого, что безоговорочно верит, что напечатает свой первый роман, а скорей оттого, что не умеет сдаваться, без надежды жить не умеет, упрямо цепляется, бьется, стиснувши зубы, свое заветное твердя про себя:
– Я им покажу! Я покажу!
Это гордая натура его не сдается, клокочет, а холодный, рассудительный, всё видящий разум твердит, что нечего ему показать, поскольку ничего напечатать нельзя:
– Ведь это индивидуальное творчество, а сейчас совсем иное идет…
За иное-то начинают понемногу платить, и те, которые пишут иное, живут. А он уже почти не живет, обреченный на индивидуальное творчество. Он едва существует. Скуднейше. Постыднейше. Понемногу приближаясь к существованью скота. Таким древним способом на прочность испытывает новая власть.
Прежний дом, в котором снималась квартира, реквизируют самым естественным образом и размещают в нем детский сад, предприятие неслыханное, невероятное, прежней власти решительно не известное. В коммунхозе выдают ордер на комнатку, мероприятие тоже прежней власти не ведомое. Слепцовская, 9. Так выглядела бы собачья, если только уместно сравнить, конура, поскольку не имеется самого главного, без чего интеллигентному человеку не жить: не имеется письменного стола. Тем более не имеется благословенного зеленого абажура. Не говоря о свечах. Пользоваться лампой извольте, отвратительно воняющей сквернейше очищенным керосином, коптящей к тому же, как паровоз. Видимо, всё это проделывается над ним единственно для того, чтобы романов никаких не писать, а наладиться поскорей на иное, так сказать, перековку пройти. А уж если писать, так непременно шедевры исключительной силы и красоты. Шедевры-то только и создаются, когда испытует судьба.
Представьте, столь чрезвычайными мерами в конце концов удается наладить и рыцаря. Очень кстати появляется искуситель. Помните?
«Дверь распахнулась… Это был он, вне всяких сомнений. В сумраке в высоте надо мною оказалось лицо с властным носом и разметанными бровями. Тени играли, и мне померещилось, что под квадратным подбородком торчит острие черной бороды…»
Очень похоже, несмотря на расстояние лет, поскольку искуситель появляется в лице т. Пейзулаева. Помощник присяжного поверенного, то есть юрист. По образованию, не больше того. По национальности же кумык. Личностью смугл и, разумеется, с чрезвычайно выразительным носом. Искуситель сказал, своеобразно выговаривая по-русски:
– У меня тоже нет денег. Выход один – пьесу надо писать. Из местной жизни. Революционную. Продадим её.
Искушаемый на такое предложение отвечает, на мой взгляд, очень резонно:
– Я не могу ничего писать из местной жизни. Ни революционного. Ни контрреволюционного. Я не знаю быта. И вообще я ничего не могу писать. Я устал, и, кажется, у меня нет способности к литературе.
Читать дальше