Изгиб, излом и красное вино
меланхоличного забывшегося солнца —
чернила красные для бесконечных писем
Бог весть кому, быть может, и тебе.
Слегка подмороженная акварель
по верхушкам замерзших пихт
утро закралось в вечер
улица смотрит глазами дощатых
автобусных остановок
одиночество белой ночи
солнечное новоселье
видит во сне горностаев
прутья ив
отражения ломкие их
солнце забыло дорогу за горизонт
пишет письма
ясновидящей водой на песке
смотрит на голубятню
пристань и облака-летописцы
плетенье словес
бессловесные письмена
бессонного света
и сваи лачуг
увязли навек
в его золотом помоле
заря начинается с вечера
и до восхода стынет заря
болезненная и пронзительно нежная
как акварель
снов новобранца
Что я на свете видел
кроме весенней тундры?
Прутики в снеговине,
вечер впадает в утро,
солнце пришло с повинной
и до утра, пропащее,
замерзло блудным сыном.
Снег по оврагам стылым,
десна кровоточащие.
Ленинград—Воркута, 1987
След утиный на глине да мох, да осока
краесветного лета, замерзшего ягеля лепет,
мощи выбитых шпал, мерзлоты худосочные дети,
бездорожий осенних с ромашками склока
и огарок охотничьей темной избушки
измеряющей осень сырым немигающим оком,
и, как паперть, где денно и нощно торчат побирушки,
берег в зарослях ив, ослабевших от кровопотери —
стекленеющих ив, что и верят всю жизнь и не верят,
что зима не придет: так больные, случайно подслушав
об исходе своем, вспоминают о Боге, но что они помнят,
облетая, как известь – салатная известь покинутых комнат?
А еще этот ветер, что по свету бродит
и не может найти то, чего не бывает в природе,
а еще эти тучи над Обью – берлоги влекомых
в этот мир небожителей в шкурах медвежьих
и стойбищ дымы, и остроги,
и «тоска лагерей», а еще – ивняковые боги,
самоедов твоих, а еще – сталактиты сияний во тьме
непробудной…
Что за знаменье имя твое, Салехард,
городок на мысу, остов льдами затертого судна,
что за знак – отходящая от заморозки и снова
предзимняя тундра?
А полночное столпотворенье светил над сугробом
аэровокзала,
что родного мне дома родней, этот свет запоздалой
худосочной весны?
Это я. Но зачем твое солнце-ярило,
проступая, как кровь сквозь бинты, сквозь обдорское небо,
строганиною света подростка вскормило,
высекая его Галатей из слепящего мрамора снега?
И не помнит вода, сколько пришлых и разных обмыла,
и над мысом Ангальским кричат беспризорных поморников стаи,
и всё видят, кто спят по воздушным и прочим могилам,
ледоходы твои, Салехард, ледоставы, кривые березки да ивы —
берега забытья, где в преддверии тьмы облаков оседали обрывы
и сияния жили в ночи, ни на чем зависая.
1984, 2017
Отлетали души от деревьев
и текла, пустынна и тускла,
улица. Куда она текла?
А деревья – может быть, с доверьем
их зарифмовать и все дела?
Да, белы как сажа. Пух да перья.
Свет ли там? Пожалуй, полумгла —
полусвет. Забудь меня. Не верь мне.
Длился вечер. Плавала зола.
и меня к невидимым деревьям
глаз не отводившая звала.
Фазы быстрого сна и не вспомнить те сны,
не свести воедино, и каждый разъят,
каждый сон твой – на чьи-то такие же сны
в заполярьях железнодорожной страны
и какого рожна семафоры звенят?
Если мертвые только не знают вины,
значит, все мы мертвы, значит, просто земля
нас не хочет принять? Мы и ей не нужны?
Узловая. Платформы под снегом. И взгляд
сфокусировать не на чем. Око луны —
недреманное око ноябрьской луны
и опять перегоны навстречу летят.
Звезды в водах железнодорожной страны,
детских лагерных кладбищ кресты ли стоят
средь промозглой Вселенной? Созвездья и сны —
Близнецов, Козерога ль какого, Плеяд.
Семафоры звенят. И на кой мы ей ляд,
в самом деле, сдались? И кому мы нужны?
Чем не работа – расстрел?
Грунтом присыпав едва
свежие ярусы тел,
курят, отходят от рва.
Читать дальше