В годы моего детства в избах, в каждом бараке валялись на полах и лавках козьи шкурки, не выделанные, жесткие. Коз в деревнях берегли, они молоко давали, а юных козликов из каждого помета выбраковывали, резали на мясо. Шкурки козликов – белых, пятнистых, рыжих – служили половичками. Вот из такого черного с подпалинами козлика и была сооружена эта зимняя шапка. Шкурку свернули фунтиком, скрепили в нескольких местах то ли дратвой, то ли проволокой – и порядок.
Я смотрела на сросшиеся брови и на шапку. Что-то мне это вместе напоминало. Не Робинзона Крузо, разводившего на необитаемом острове коз, нет.
– Не знаете, какой фильм будет? – спросила я.
Девушка снова посмотрела крайне серьезно и ответила:
– Грузия-фильм. «Не горюй!»
И я в тот же миг догадалась, кого мне напомнили ее шапка и брови. Не хватало только одной детали, да и смотреть следовало на девушку строго в профиль. Этот профиль в этой шапке я видела на обложке роскошной книги с переложенными папиросной бумагой картинками. Книга называлась «Витязь в тигровой шкуре». Небольшой овальный барельеф, выдавленный на кожаной обложке, был портретом автора – средневекового грузинского поэта Шота Руставели. Я рассматривала эту книгу в детстве, в деревенской клубной библиотеке.
А в шапку-то над ухом поэта было воткнуто гусиное перо…
Этого перышка девушке не хватало.
Главное я для себя определила: она грузинка и поэт.
Купив билеты, мы вошли в зрительный зал вместе, сели рядом. Шапку она сняла. И начался фильм.
Навсегда я полюбила тех, кто этот фильм мастерил и кто в нем играл. И ту жизнь полюбила, ту местность, ту интонацию, печальную и насмешливую, легкую, бесконечно живую, простодушную, горячую, нежную… «Не горюй!» стало с тех пор моим паролем, моей опорой в жизни. Это был фильм, на котором я перестала быть несчастной. Я плакала и смеялась, и снова плакала… Но плакала не о себе, вот что важно. Обо всех, о каждом. О каждом человеке, который разглядел божий мир и как все, должен будет в конце концов из него уйти, весь этот мир – потерять. Расстаться.
После сеанса мы почти не разговаривали. Она спешила на квартиру, где снимала угол. Но мы условились, что встретимся через два дня, здесь же, в клубе Госторговли, на фильме «Жил певчий дрозд». А еще через пару дней будет «Древо желаний».
После «Певчего дрозда» мы впервые поговорили.
Ее звали Наталья Гончарова. Что не мешало ей действительно быть грузинкой и, конечно, поэтом. Откуда взялся в Кахетии, в городке Кварели Гончаров-папа, мне неизвестно. Классе в седьмом она стала писать стихи, как ей казалось, по-русски. Но это всё же были стихи, потому что она, конечно, была поэт.
После школы Натали отправилась в Россию, в Москву, поступать во ВГИК, но не поступила. Не похоже было, чтоб Натали по этому поводу страдала. Она вообще была как сталь, как гибкая упругая сабля, укутанная от посторонних глаз в шали, юбки, колючие свитера и кофты.
Иногда сабля, иногда птица, иногда «цветок печальный, безуханный», как писал Александр Сергеевич Пушкин… Как это могло быть с одним и тем человеком? Могло, раз было.
Трех наших встреч и трех грузинских фильмов оказалось достаточно для перемены судьбы. Нить сделала петлю, и узор ткани навсегда поменялся. Я не сразу это заметила. Но череда предстоящих событий уже построилась сама собой так, что свернуть было невозможно. Как в тот вечер, когда по узкой пробитой в сугробах дорожке я шла за черным журавлем.
Для начала произошло следующее: мне впервые в жизни предложили на работе горящую туристическую путевку. Конечно, в Грузию. На горнолыжную базу Бакуриани. Я эту путевку немедленно купила и через три дня вылетела в Тбилиси.
Очень памятное мне первое путешествие в горы я здесь почти что опускаю. В качестве короткой справки прилагаю своего рода документ, стихотворение, написанное прямо там же, у подножья вершины Кохта-1.
От сумятицы, страданий, от терзаний «быть – не быть» я лечу в Бакуриани сердце бедное лечить. Там, где горы, там, где воля, одиноко, высоко – попривыкну к старой боли, выпрямлюсь, вздохну легко. На гору, туда, где тучи тихи, влажны и белы, на подъемнике скрипучем подниму я пару лыж. На вершине холод – ох ты! – рук замёрзших не согреть. Съехать с этой самой Кохты – всё равно, что умереть. Оттолкнусь. И снежный ветер слёзы вышибет из глаз. Съеду, как живу на свете, в первый и в последний раз. Белый свет насквозь пронижет, навсегда меня пронзит… От инструктора по лыжам мне под вечер нагорит. Буду в ожиданье бури чаепитье затевать и инструктора Тваури дядей Колей называть. Он бранит меня несильно, мудрый, тощий как лоза. И смеются его синие, его старые глаза. «Что ты, – скажет, – здесь же горы! Не горюй в твои года. Здесь и старость-то не горе!.. Да и горе – не беда…»
Читать дальше