Это потом он понял – его призвали. Не в армию, не в тюрьму, которых не избежал позже, в инстанцию посерьёзней. Верить не хотел, не стремился в эту инстанцию, и даже сопротивлялся поначалу.
Противление дало, вероятно, некоторый уродливый наклон в творчестве… но, несмотря ни на что, всю-то свою жизнёшечку подчинил он блуждающей Силе. Никем и никогда не понятой Силе. Творчеству.
И служил. Служил ей верно, до конца. Со всею истовостью, искренностью, прозорливостью. Несмотря ни на что…
***
Великий лукав. Дураковат, и даже не в меру. В последних классах школы двадцатилетний переросток, несколько лет потративший на подростковые колонии, вынужден был доучиваться с нами, пятнадцати-шестнадцатилетними. Он явно отличался от всех, как настоящий Неандерталец от кроманьонцев. И ненавидел халдейский глас, стоны, жесты педагогов. Первый написал стихотворное сочинение об ученических годах, поименовав его «Школьный вальс»:
«Мы в школу шагали,
А в школе шакалы,
Которые сделали нас ишаками,
Указками били, дерьмом нагружали,
Пасли, и над ухом дышали, дышали…»
***
Да, но ведь и я, сам тайный неандерталец (пока ещё тайный), стал поражать его самодельными стихами. Стихи были чудовищны и потому нравились Великому.
Особенно его поразило двустишие про нежную девочку, про невозможность красиво признаться ей в «красивых» чувствах, а потому под конец любовной эклоги раздавался там вопль:
«Мне покоя не даёт
Твой перчатка-самолёт!..»
Великий хохотал, как сумасшедший: сгибаясь, переламываясь в поясе, чуть ли не падая на сырой весенний тротуар, по которому шагали из школки после уроков…
А потом взял да насочинял про себя, заикающегося во пьянке:
«Мой приватный логопед
Как-то сел на лисапед,
В грязь упал, и напугался,
И захрюкал, как свинья…
Матюгался, заикался,
Стал такой же, как и я…
Ходим мы теперь вдвоём
К логопеду на приём…»
***
И обрывочек ещё:
«…и с тоски
Сел в такси…»
***
А я читал ему, читал на полном серьёзе другие стишки, и сам внутри хохотал.
Я прочитал ему эпос: «Про Корову, Таракана и Паровоз», где все три персонажа дружили, враждовали, стремились. Эпос венчался лирическим пассажем, где после столкновения коровы с паровозом вырисовывалась величественная степная картина:
«Лягушки квакают вдали
И Паровоз лежит в пыли…»
Великий хохотал. А я ликовал, учуяв родственную душу. И снова, и снова нёс вдохновенную ахинею. Потом я назвал это так: прозотворение …
Нельзя? Но почему! Стихо-творение – можно, а прозо-творение – нельзя? Можно.
***
Моль из Хухряндии
Можно многое. Можно вообще почти всё, если на взлёте, на вдохновенье, на восхитительном порыве вранья, которое уже б о льшая правда, нежели сама правда. Главный закон творчества: не соврёшь, не расскажешь.
***
Я рассказал ему про Моль.
Великий, изумившись, признался, что никогда не видел Моль. Он попросил обрисовать её черты, параметры, образ жизни.
Пришлось объяснить, что Моль живёт в шкафу, что это прекрасное белокрылое существо размером с филина. Вылетает из шкафа исключительно по ночам и питается специально заготовленным для неё тряпичным хламом. Хороших, добротных вещей Моль не ест, поскольку уважает хозяев дома и заключила с ними мирный договор, по которому люди оставляют ей указанное договором пропитание…
***
« Перед тем, как стать хоть чем-то,
Надо помечтать о чём-то…»
(Из поучений Великого)
***
Великий верил и просил показать Моль. Но поскольку Моль появляется только ночью, я обещал ему показать детёныша Моли. И даже подарить ему этот плод воздушного соития Моля с Летучей Мышью. Она ведь тоже, как и Моль, проявляется только в тёмное время суток. И тогда, в потёмках, нужно лишь выждать время и выкрасть детёныша…
Но это потребует изрядной ловкости, длительной тренировки, а посему отложим до лучших дней, до ласковых летних вечеров.
Великий верил.
***
…днём все мыши серы…
***
Верил Великий, и даже писал эклогу про Моль и Летучую мышь. Она затерялась в скитальческой жизни, помнится обрывочек:
«…та-та-та… ни зверем, ни птицей
Обозначиться не спешит,
Ужас кружится над черепицей.
Жуть кожевенная ворожит…»
***
Видимо, из «дневника». Впрочем, нет, не вёл он дневники. Ночники вёл:
Читать дальше