Пускай бы птицы ей глаза выклевали. Ослепили; тогда бы она ее больше не видела. Не смогла видеть просто.
Афина знает: ничего хорошего не жди.
Афина знает: на нее чужая власть не распространяется; уж точно не похоть и желание целовать эти губы до беспамятства.
Только за грудиной что-то колет противно, когда Афродита смеется над ней в полный голос. Голову запрокидывает, прикрывает глаза и смеется-смеется-смеется-издевается. А она смотрит и взгляд отвести не может. А смех этот по ушам бьет. И Афине кричать хочется, разодрать себя на части – пускай ее птицы уносят, пускай дикие звери едят, – и легче почему-то не становится.
Им до хоть чего-то общего тысячелетия и даже больше, бесконечное множество миль. И звезды в груди не загораются, лишь гаснут где-то во взгляде. Когда Дита улыбается Аресу хищно. Когда вокруг пальца обводит кого только захочет. Когда со смертными играет, а потом беспардонно пьет с Дионисом, смешивая собственную похоть с его пьянством.
Афина повторяет себе, что выше всего этого. Все игры Диты – ничтожны; а у самой что-то все отчаяннее крошится, рассыпается, она пылью от всего этого давится.
Страшнее – увидеть понимание на лице Гефеста. Еще страшнее – поспешно сбежать, притворившись перед ним, перед самой собой, что у нее есть что-то за доспехами из благоразумия, за броней мудрости и ума (а их там не осталось уже ни на йоту, кажется).
Ее ведь никто к себе не звал и не просил. А не приходить на пиры олимпийцев равносильно тому, чтобы ударить Геру по щеке прямо при всех.
Всю внеземную мудрость впитать, пожалуй, и можно. Только там все равно ни слова, ни намека о рассекающей все на совсем неровные части катастрофе. А она немая, она закованная в собственные цепи из давно устаревших, покрывшихся пылью моральных устоев. Губы беззвучно шепчут, что все это развратно, что любовь у Диты неправильная, слишком испоганенная выпивкой Диониса, войной Ареса.
А та плеча ее мягко касается, почему-то снова втолковывает о том, что все ее устои – ерунда и бред. И на секунду, смотря в те бездонные глаза, в которых, кажется, все еще и море, и морская пена, и звук прибоя, хочется согласиться. С чем угодно согласиться, лишь бы не видеть этой снисходительности. Лишь бы снова не чувствовать себя потерянно-глупой, совершенно никчемной.
Поцелуй Диты жжет щеку; клеймит хуже любого железа из всех возможных.
Жаль, что ни одно копье не окажется достаточно смертоносным, чтобы навсегда уже избавить от тех мыслей.
Харон встречает молча, отгоняет веслом души едва-едва прибывших мертвых и пропускает на лодку одну Афродиту. Она улыбается ему благодарно, слышит лишь звук шамкающей челюсти, когда старик отворачивается от нее как-то слишком показно и ногой отталкивается от каменного причала, погружая весло сразу же в воды Стикс.
Она знает, что ему вряд ли положено с ней разговаривать. Она знает, что тот получил четкие указания от своего хозяина. (Диту где-то в спине передергивает от слова этого; и почему только Аид всегда ставит себя так, что ей неуютно с ним в одном помещении находиться.)
Потому, наверное, она и не пытается заговаривать. Лишь несколько раз открывает рот, но практически сразу же поспешно закрывает. Все, что она здесь скажет, будет выглядеть глупым. Кажется, что каждая скала, каждая капля вод ее осуждает и считает маленькой глупой идиоткой.
Ощущение собственного превосходства возвращается лишь тогда, когда Харон останавливает лодку, когда она ступает на каменный помост, когда вспоминает, что правящая здесь царица – младше, глупее, намного более зависимая и жадная, раз все еще не нашла способ ни сбежать, ни убить собственного мужа во сне.
Дита в их любовь не верит.
Дита слишком хорошо знает, что такое любовь, чтобы с уверенностью сказать, что их она обошла стороной.
Аида много что обошло стороной, но он все равно берет себе то, что считает принадлежащим себе по праву. И ей его жалко. Ей искренне его жалко. Настолько, насколько вообще может быть.
Ее встречает Персефона, кидается в ее объятия буквально. И Дита улыбается куда-то той в плечо, сжимая ее в объятиях. Про себя отмечает, что тяжелые платья, крупные камни украшений и бледность от почти постоянного нахождения здесь никак не укладываются с той живостью, с той наивностью в глазах. У нее стержня нет, чтобы править такими землями. У нее нет чего-то, что за все века в ней не сформировалось.
– Я так рада, так тебе рада, – и шепот у Фоны почти одержимый, в нем слишком много нервозности. Дита от себя ее отстраняет, улыбается широко, улыбается слишком ярко для всего окружающего мрака.
Читать дальше