Отрыгивая едой и пересудами, притомившаяся свадьба вывалила на свежий воздух. Разрумянившиеся от веселья родственники и гости заполонили двор, но вскоре сумерки по зернышку склюнули радость, и все вокруг опустело и затихло.
Как ни уговаривала Голда Айзика отправиться на боковую, убедить его не удалось. До первых петухов просидел он за опустошенным свадебным столом с побирушками, угощая их медовой настойкой и притчами из Танаха, куриными ножками с хреном и гусиными шейками со шкварками. Сам он не ел и не пил – смотрел на нищебродов как бы с небес и от имени Бога утешал их, но те слушали его с каким-то жалостливым недоумением, ибо в ту ночь, как и во все прежние дни и ночи, утешения жаждали не их сморщившиеся, изъязвленные унижением души, а желудки…
Под утро Айзик исчез.
Переполошившаяся Голда тут же снарядила на его поиски братьев и сестер. Но те Айзика не нашли ни у реки, ни в березовой чаще.
– На деревьях искали? – ломая руки, вопрошала Голда.
– Все обыскали.
От черного отчаяния мать избавил примчавшийся домой Бенцион, родившийся на год раньше, чем Айзик:
– Он ходит по местечку и побирается, как Арье-Шлимазл.
– Горе мне, горе! Господи, какой позор, какой срам! Кто поверит, что это он не для себя, а для других.
Когда Айзик вернулся, Голда не сказала ему ни слова. Только потерянно смотрела на него, давясь молчанием и пытаясь вспомнить, повредился ли кто-нибудь когда-нибудь в ее или в Шолемовом роду в рассудке. Как яростно она ни рылась в родословных, Голда не могла отрыть в прошлом ни одного безумца. Все были нормальными. Может, оттого, что больше полагались на свои неутомимые руки, чем на ненадежные извилины в голове.
Неужели Шолем прав? Что, если и в самом деле грамота и безумие неразлучны?
– Я знаю, о чем ты, мам, думаешь.
– О чем? – очнулась Голда.
– Ты думаешь, что рыжий Менаше меня не зря так прозвал…
– Что ты городишь?
– Ты думаешь, что я того… что деньги можно собирать только для себя… что никто на ветках не назначает свиданий, да еще с птицей… что если пес хворает и не может сторожить твой дом, его надо сдать живодеру. Ведь так? Но Господь думает иначе, Он велит каждому из нас умерять свою гордыню и хотя бы на один день стать нищим… почувствовать себя хворым и бездомным псом… невинной рыбой на крючке… Скучно, мам, с утра до вечера быть только Айзиком или Голдой…
Голда едва сдерживала себя, чтобы не зарыдать. Она вдруг зажмурилась, как от яркого, режущего глаза света – ей до боли захотелось куда-то спрятаться от Айзика, от его лица, от его голоса. Но лицо его все укрупнялось и укрупнялось, а голос крепчал и крепчал, как гудок уходящего поезда.
– Айзик! – вскрикнула она и опустилась на пол.
Две недели он не отходил от ее постели. Когда мать окрепла, он собрался в дорогу.
– Не провожай меня, – сказал он.
– Айзикл, – взмолилась Голда. – Чем я хуже дворняги? Им можно, а мне, выходит, нельзя?..
– Ладно, – уступил он.
Голда словно прощалась с ним навсегда – дурные предчувствия искажали и обезображивали даже ее сны, обычно такие радужные и безмятежные.
Долго о нем ничего не было слышно.
Да тут еще молодожены перебрались поближе к германской границе, в Пагегяй, а братья Бенцион и Овадья и вовсе отправились за тридевять земель – в Америку; вышла замуж и сестра Хава, а главное – надолго слегла мать – безотказная Голда.
Сник и Шолем-Муссолини. Все реже садился он за колодку, все тише к радости пугливых мышей, ухитрявшихся забираться за крохами в чей-нибудь сапог и башмак, стучал его молоток.
Давясь от кашля, Голда часами простаивала у окна и ждала хромоногого Виктораса.
Но Айзику, видно, было не до писем.
Когда Голда стала харкать кровью, Шолем пригласил доктора Рана. Доктор осмотрел больную, повздыхал-повздыхал и посоветовал отвезти ее в Каунас в Еврейскую больницу. Но Голда наотрез отказалась – нет и нет. Пока не узнает, что там с Айзиком, никуда не поедет.
– Если и ехать, то только в Тельшяй, – упорствовала она.
Но ни в Тельшяй, ни в Еврейскую больницу ей ехать не пришлось. Голда за один день сгорела, как сухое березовое полено в печи.
Поскребыш Айзик на похороны не успел. Он приехал через полгода – ссутулившийся, бородатый, с клубившимися, как колечки черного дыма, пейсами, с большими залысинами, похожими на разлитый яичный желток.
Хотя шива давно кончилась, он продолжал сидеть дома и еще больше зарос и отощал. Ни с кем в местечке Айзик в разговоры не вступал, только смотрел, как бывало на уроках реб Сендера, в окно, и всякий раз перед ним за стеклом возникало одно и то же видение – Голда, молодая, красивая, припадала к окну, озорно и плутовато подмигивала, строила ему глазки, а он помахивал ей длинными пальцами и что-то сбивчиво шептал.
Читать дальше