– Хочешь, Сергей Петрович, скажу тебе, зачем я крестьянствовать начал?
– Да я уж и сам, кажется, понял.
– А я всё-таки скажу, чтобы правда не по одной твоей мысли была. Я желал изнутри посмотреть на ту жизнь, ради которой мы свои положили. Не на каторжанскую, а на простую – которой изо дня в день живут те, коих мы рабами почитали.
– И как? Увидел?
– Не сразу. Только когда понял, что жизнь у всех и всегда либо счастливая, либо нет. Живёшь по чести и совести – вот тебе и счастье, и никакого переустройства общества не нужно. Ты по чести и совести, другой рядом так же – вот тебе и свобода, и равенство, и братство.
– А коли другой рядом так жить не хочет?
– Он не хочет, а ты живи. И детей учи, чтобы так же, с пониманием. И делом занимайся. А дело – оно, брат, лишней трескотни не терпит. Все умствования от безделья происходят. Нам бы молодыми это понимать, может, жили бы сейчас, да, действительно, делом занимались. И не вздыхали бы через слово. И Александр Христофорович, может, не в земле бы лежал, а был с нами, как раньше… Сколь бы пользы могли принести!
Трубецкой задумчиво потёр подбородок.
– М-да, Сергей Григорьевич, не совсем так я о тебе понимал. Думал от досады всё идёт.
– Во как! И на кого ж мне досадовать-то было?
– На нас всех, за то, что сами каторжные, а про старую жизнь никак забыть не можем.
– Да, какое там! – Волконский даже головы к Трубецкому не повернул. – Не осталось у меня ни досады, ни обиды. А говорить никому ничего не хотел, чтобы советы давать не начинали, откель мне лучше всего в чужую жизнь вникать. Помнишь, как Саша Бестужев любил? Пару вёрст на телеге с мужиком-поселенцем проедет и месяц потом о мужицких нуждах возле клавикордов рассуждает.
Трубецкой перекрестился, посмотрел с укором.
– Знаю, знаю, – зябко поёжился Волконский, – об умерших только хорошо. Но мы с Сашей в любой момент встретиться можем. Сколь той жизни осталось? Завтра помру, тогда перед ним и отвечу. И потом, я ведь не в осуждение – я, чтобы ты понял. И не морщился боле!
– Почему вдруг именно сегодня?
– А у нас теперь, князь, всякая встреча последней может обернуться. Не приехал бы ты сейчас, я бы не сказал ничего, а потом, может, жалел. Но про то, что сказал, жалеть уже не стану. Жалеть о не сделанном надо. А коли что сделал, так, что ж, так тому и быть.
– Ну, тогда и я тебе скажу, – собрался с духом Трубецкой. – Знаешь, почему я в тот день на площадь не вышел?
– Знаю, – опустил лицо в воротник Волконский. – Я про тебя давно всё понял, Сергей Петрович. И жалел тебя сильно. Страшно это, наверное, осознать всё в момент, когда ничего уже не поправишь?
– Страшно. Но и тогда можно было бы выйти, а я не стал. И правы те, кто говорит – испугался. Вот только испугался я не того, что проиграем, а того, что победим.
Волконский еле заметно усмехнулся в усы.
– Проиграем… А верно ты заметил – проиграли мы. Играли, играли и проиграли… Ведь, пожалуй, получись у нас тогда, ты бы, князь, в деревню к себе уехал и носа бы оттуда не казал, да?
– Не знаю. Но в правительство ни в какое бы не пошёл.
– И каялся бы, небось?
– Я и теперь каюсь. Сам же говорил – о не сделанном надо сожалеть.
– О не сделанном – да. Но ты-то сделал, как хотел – по чести и совести, и сожалеть тут не о чём.
– Сомнения остались, Сергей Григорьевич, от них и терзаюсь.
– А ты не сомневайся.
Волконский перестал возить палкой по земле и воткнул её твёрдо, словно точку поставил.
– Намедни сам, как сказал? Что не по своей природе делается – то ложь. Не захотел по лжи жить – молодец! И забудь про сомнения
– Не могу, Сергей Григорьевич. Слишком многие из нас знамя сделали. Боюсь, пойдут они с этим стягом дальше нас, и сделают хуже. Я потому и пишу в своих записках всё, как было. Может, поймут.., может одумаются.
С ласковой жалостью Волконский скосил на него глаза.
– Не одумаются, князюшка, не жди. Бог даст, забудут. Но, боюсь, бездельников у нас всегда многовато было, и они не читают – они сами пишут, без сомнений и душевных терзаний. Извольте нынешний «Современник» почитать, там господин Чернышевский нашу с вами идеалистическую эстетику ох, как клеймит! Александра бы Христофоровича на него, да на наше место, в Сибирь, но, увы, вышли времена. Будет бунт хуже Робеспьерова, потому, как мы, князюшка, Сергей Петрович, уж ежели честно говорить, на дело своё вдохновились примером государя Александра Павловича. Тот тоже, по молодости, в либералы стремился, грех отцеубийства прикрывал. Это брожение, так сказать, по верху. Там что? Пену снял и хорошо. Снова покойно стало. По низу подогревать – никакой жизни не хватит, если только там. Мужички у нас, те, которые работящие, своим разумением живут, их в пустую говорильню не втянешь. А вот посерёдке, где ни туда, ни сюда – там, если забродит, то и вверх, и вниз пойдёт! Там ведь государственного разумения нет, и работы серьёзной тоже, вот и пишут, и мыслят, как им кажется, передово… А, ежели разобраться, то новизна мысли в одно и выливается – всё, что есть, есть плохо! То, что красиво, что благородно – идеализм глупейший, а те, кто во власти – непременно душители и угнетатели! И, спроси у этих, средних, «что делать?», так, пожалуй, про то, чтобы жить по чести и совести не вспомнят, а велят бороться и бороться! И слова правильные найдут, и благородство с красотой притянут, как лакеев, чтобы нечистоты всякие прикрыть, и про нас забыть не дадут! Только пожурят за то, что действовали вяло. А сами не побрезгуют, крови не побоятся, и, случись что, первыми во власть полезут, где и будут душить и угнетать!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу