Наконец-то я разглядел за стеклом картину. Немного кричаще, но выразительно.
— Нет, обычно я пишу маслом.
— Пейзажи?
— Все, что угодно. В том числе портреты.
— Филип, вы обязаны написать Леони! Совершенная красота бывает пресной. Но здесь — лед и пламень!
— Я заметил только лед.
— Вы только посмотрите, какой цвет кожи! А ресницы! Николо собирается дерзнуть.
Я допил четвертый бокал.
— Если бы я и решил запечатлеть кого-либо из присутствующих, так это вас.
Шарлотта Вебер бросила на меня загадочный, не лишенный кокетства взгляд. Молодой взгляд старухи.
— Мальчик мой, это, конечно, очень лестно. Но я больна — вот уже много лет. Представьте себе — перед войной врачи утверждали, что мне осталось жить всего несколько месяцев. Настоящая мелодрама. Я приехала сюда умирать — и до сих пор живу. Вам нет никакого смысла писать портрет женщины, которая вот уже шестнадцать лет одной ногой стоит в могиле.
— Откуда вы знаете, что для меня имеет смысл?
Она вздохнула и достала сигарету. Я дал ей прикурить.
— Вермеер, Ван Гог и им подобные тратили на один женский портрет по семь месяцев. Должно быть, викторианцы находили это бестактным. Мой отец называл это парадом мощей. Неужели художников привлекают женщины в том возрасте, когда им не помогают даже искусственные ухищрения?
— Многие ценят качества, которые невозможно подделать: чувство собственного достоинства, знание жизни и умение жить, — я подвинул ей пепельницу.
— Это очень мило с вашей стороны, но Леони тоже много пережила. Как-нибудь расскажу. Николо, мы любуемся вашей работой.
— Вы слишком добры. — У Николо были большие, угрюмые глаза — точно пара фиников. Казалось, в детстве его крепко обидели, и он до сих пор не может оправиться. Однако тупой нос и мелкие острые зубы наталкивали на мысль, что пострадал не он один. — Это скалы Фаральони, вид из окрестностей монастыря в Чертозе. Меня вдохновили пурпурные сполохи утренней зари. Вы, безусловно, согласитесь: вдохновение играет исключительную роль.
Я обратил внимание на то, что во все время нашего разговора Чарльз Сандберг не сводил с меня глаз. Сказала ли ему что-нибудь Леони Винтер? Вряд ли у них могли возникнуть подозрения на мой счет. И тем не менее в глазах Сандберга, обращенных на меня, сквозили подозрительность и враждебность.
По дороге в отель я думал: приведет ли шутливое соглашение между Шарлоттой Вебер и мной к чему-либо путному?
Вот уже три года я не брал в руки кисти. В последний раз я рисовал Памелу и потерпел сокрушительное фиаско. Возможно, это повлияло на наши отношения: именно тогда в них появилась первая трещина. Но это имело и более далеко идущие последствия. Во мне как будто что-то сломалось; вдохновение, о котором так красочно распинался да Косса, и которое, в сущности, на сто процентов состоит из крови и пота, как в воду кануло. Одна мысль о том, что нужно покупать бумагу, брать в руки карандаш — хотя бы для блезиру, — вселяла в меня ужас. Все равно что выкапывать из могилы собственный труп.
Вернувшись домой, я вновь обратился к записям Гревила, но, хотя мне и попалась пара упоминаний о Бекингеме, я не нашел в них ничего существенного и, пропахав страничек пять, бросил это занятие, зажег сигарету и долго сидел, наблюдая за клубами дыма.
Разбирая стенографические закорючки Гревила, я вспомнил письма, которые получал от него в детстве, — зашифрованные тем же способом. Легкость интонации в них сочеталась с блестками здравого смысла, которыми эти письма были нашпигованы, как сладкий пирог — ягодами смородины. Именно ему я обязан столь важным для художника умением видеть необычное в обычном. Это его заслуга, что я своевременно познакомился с такими выдающимися авторами, как Блейк, Уитмен и Рильке. Он не выносил дилетантизма и малейшей расхлябанности. Люди без своего мнения для него не существовали. Однажды он сказал мне, цитируя Бена Джонсона: ”Я никогда не стану иждивенцем — эпохи, страны или чьей-то философии”. Вся его жизнь стала подтверждением этого правила.
Сразу после своего двадцатипятилетия он письменно известил меня о том, что намеревается на следующей неделе вступить в брак и хочет, чтобы я (пятнадцатилетний мальчишка!) первым из родных узнал об этом.
Я был безмерно горд, но также удивлен, потому что за неделю до этого ездил домой и он ни словом не заикнулся о своей великой новости; и никто еще ничего не знал, даже не был знаком с девушкой.
Ни на минуту не изменив своей обычной доброжелательности, он, тем не менее, категорически воспротивился попыткам остальных членов семьи — в первую очередь Арнольда — помешать мне учиться живописи. Это чуть не привело к семейным баталиям, но Гитлер, развязав более крупную войну, избавил нас от этой — местного значения. К тому времени, как мне исполнилось семнадцать лет, он занял Париж и отбил у многих молодых англичан охоту ехать туда изучать живопись.
Читать дальше