Стелла Камерон
Его волшебное прикосновение
— Друг мой, грех, как и красота, режет глаза тому, кто наблюдает. — Джеймс Сент-Джайлс, он же граф Иглтон, смотрел не на своего спутника, а на шумную блестящую толпу, что заполнила в этот вечер до отказа Королевский театр Ковент-Гарден. Давали «Ромео и Джульетту».
Огромному смуглому человеку, который почти всегда находился под рукой у Джеймса, потребовалось, как обычно, время для ответа, и когда он заговорил, в его мягком голосе привычно прозвучала угроза:
— Без сомнения, вы скажете мне, кто автор сего мудрого изречения. — Вон Тель стоял в глубине ложи, скрытый тенью красных бархатных портьер. Черты его широкого, с высокими скулами, лица слабо освещались тусклым светом висевшей неподалеку лампы.
Джеймс потрогал средним пальцем нижнюю губу.
— Я узнал сие мудрое изречение от человека, мнению которого доверяю больше всего. Этот человек — я сам.
Хриплый смех Вон Теля бросил бы в дрожь большинство из тех, кто его услышал. Он дернул себя за роскошную черную бороду:
— Если это правда, а я в этом не сомневаюсь, то мир жалок, как я и предполагал, и мне от этого грустно.
— Ты, друг мой, лицемер. — Сент-Джайлс одарил своего слугу улыбочкой. — Ты преуспеваешь благодаря греху. И это, — он щелкнул пальцами в сторону беспокойной публики, битком набившейся в ложи и на балконы всех пяти ярусов, — это должно укрепить тебя во мнении, что английское общество в сущности достойно презрения. Тем более, пожалуй, что оно находится под влиянием нашего драгоценного регента. Что касается меня, то, по-моему, мне повезло: до сих пор мне удавалось оставаться в отдалении — на большом расстоянии.
Публика, казалось, едва замечала, что происходящее на сцене полно драматизма. Зрители предпочитали глазеть по сторонам и обмениваться жестами, каждый явно норовил превзойти остальных возмутительными выходками или экстравагантной одеждой. Джеймс делал вид, что не замечает ажиотажа, который вызывала его собственная персона: дамы лихорадочно обмахивались веерами, хихикали, а из соседних лож пытались заглянуть к нему с явной опасностью для жизни.
— Мы можем в любое время отказаться от этого вашего плана и вернуться на Пайпан, милорд, — сказал Вон Тель.
— Нет. Не раньше, чем я получу то, ради чего приехал в Лондон! — Повернувшись к своему собеседнику, Джеймс впился в него тяжелым взглядом своих серых глаз. — Этот мой план, как ты его называешь, — все, во имя чего я буду жить, пока он не будет выполнен, пока я не разделаюсь с ними — до конца! И запомни. Впредь до иного распоряжения не называй меня милордом. Я Джеймс Иглтон, судовладелец. Мой дядя Огастес наконец дал себя убедить и согласился, что я официально заявлю о принятии титула, но лишь когда сочту, что это принесет пользу. Не забывай: я приложил огромные усилия, чтобы заверить его, что в Англии не услышат ни слова о смерти моего отца или о моем родстве с ним. Будет очень жаль, если ты каким-нибудь неосторожным замечанием предупредишь врагов о моем присутствии. Забудь имя Сент-Джайлс и забудь мой графский титул — пока я не решу обрушить его, как топор, на шеи Дариуса и Мери Годвин.
Выражение лица Вон Теля не изменилось. Он поклонился, и стал виден верх его шапочки из такой же синей тяжелой шелковой ткани, как и куртка с высоким воротником, без каких-либо украшений, которую он носил поверх широких черных шаровар. На ногах у него были начищенные до блеска сапоги с высокими голенищами и без каблуков. Сапоги были специально сделаны так, чтобы их владелец мог передвигаться быстро и бесшумно (это обстоятельство было известно только Джеймсу и его врагам). К несчастью для последних, обнаружение этого факта неизбежно сопровождалось возмездием, в результате чего у жертвы пропадали желание или возможность высказаться по данному поводу.
Слуга выпрямился и сказал без всякого выражения:
— Что ж, мой долг в таком случае исполнен. Перед кончиной вашего отца я дал ему обещание постоянно напоминать вам, что, занимаясь даже самыми опасными делами, человек никогда не попадает в такую ситуацию, когда у него остается один-единственный способ действия.
Джеймс сжал в кулаки руки, лежавшие на коленях. Он чувствовал, как мускулы напряглись, словно пружины. Это чувство не оставляло его уже в течение месяца с того дня, как Френсис Сент-Джайлс умер от ран, полученных под колесами кареты.
— Здесь иного выбора нет. Все Годвины будут стерты в порошок. И я получу то, что мне принадлежит и что до меня по праву принадлежало моему отцу.
Читать дальше