Значит, колокол этот был чужестранцем. Тем не менее, он притягивал его, преследовал изображениями тела. Некоторые из женщин опрокидывались на бронзе, в вызывающих позах, с изогнутыми телами, с любовным экстазом на лицах. Одни предлагали, как кубки, свои губы, другие расстилали свои волосы, как расстилают сети. Призывы, соблазн, бесстыдство, еще более волнующие, потому что они слабо выделялись в полумраке: воображение дополняло, придавая большую преступность. Внезапно Борлюйт почувствовал, что в душе его зародилось все то, что было на колоколе, что, по его подобию, она переполнилась образами бесстыдного празднества. Он стал думать о женщинах, которыми владел прежде, о своих бывших возлюбленных, об их манере отдаваться. Потом, неожиданно для самого себя, он стал думать о дочери старого антиквария Ван Гуля, Барб. Только о Барб. Слишком целомудренная Годлив была другим колоколом, черным колоколом, в одежде бегинки, уже постригшейся. Барб была колоколом Соблазна. Ее одежда была покрыта всеми пороками.
Он представлял себе ее тело, обожженное солнцем. Она тоже была чужестранкой, с кровью испанки…
Бесстыдный колокол навеял на него плотские грехи! Неужели он полюбил Барб? Во всяком случае, он чувствовал, что безумно желал ее. Вернувшись в стеклянную комнату, он стал искать взглядом крышу дома, в котором она жила, двигалась и, может быть, думала о нем. Его взгляд, следуя по линии набережных, остановился на улице Черных кожевников, такой узенькой, еле заметной, подобной морской травинке, среди причудливых волн крыш. В эту минуту она, наверное, была там. Соблазненный ею, звонарь вернулся к жизни…
VII
Жорис Борлюйт не мог объяснить себе того, что происходило в его душе. Всякий раз, когда он возвращался домой, спустившись с колокольни, он в течение долгих моментов испытывал смятение, мысли его путались, воля его покидала. Он старался прийти в себя. Голова была в тумане. В ушах все время раздавался колокольный звон, заглушая все звуки жизни. Особенно все было спутано в его сердечных переживаниях. Уже давно Борлюйт понял, что ходил на понедельники старого антиквария не только для того, чтобы видеться с Ван Гулем, Бартоломеусом, Фаразином и другими партизанами дела, не только для того, чтоб утешаться вместе с ними великими гражданскими надеждами. Его привлекала туда не только любовь к городу, но и другая любовь. Дочери Ван Гуля присутствовали на их собраниях – непохожие друг на друга, но обе соблазнительные. Их присутствие придавало нежную окраску этим вечерам, незаметно смягчало слишком воинственные речи. Они были ароматом знамен. Их не опасались: Бартоломеус и другие слыли за закоренелых холостяков. Тем не менее, чары действовали…
Теперь Борлюйт пытался выяснить себе коварство этих чар. Очень трудно подняться к источнику. Страсть зарождается, как река. Сначала это нечто еле приметное. По понедельникам он чувствовал себя счастливым и ждал вечера. На собраниях он ораторствовал, имея в виду молодых девушек, желая своим красноречием заслужить их благосклонность, поддерживая те мнения, которые, как ему казалось, они разделяли. Он искал одобрения на их лицах. Часто, возвращаясь домой ночью по пустынным улицам, засыпая в своей постели и даже во сне, он ощущал их присутствие возле себя. Иногда, проводив своих друзей до их жилищ, он возвращался один к дому Ван Гула, дожидаясь, не мелькнет ли в одном из окон, еще освещенных, черный силуэт уже полураздетых Барб или Годлив. Навеваемая ночью лихорадка! Взволнованное ожидание призрака, прятавшегося в тени противоположного фасада, желавшего подглядеть, заранее слиться в интимности, почти супружеской. Борлюйт подстерегал, уходил, возвращался опять. Иногда он думал, что его ожидания сбываются, что они тоже волнуются, как и он. Особенно он мечтал увидеть в окне Годлив, которая, как ему казалось во время собраний, была плотней, чем Барб, окутана одеждой.
Годлив была такой сдержанной! Правда, она слегка улыбалась, когда он, говоря, оборачивался к ней. Но это была равнодушная улыбка, и он не знал, радовала она его или печалила. Может быть, ее вызывало воспоминание о какой-нибудь тайной радости. Может быть, от рождения ее губы были сложены в неподвижную улыбку, являвшуюся эхом счастья, испытанного какой-либо из ее прабабушек…
Она вообще казалась призраком прошлого. Она представляла истинный неискаженный тип фламандки, белокурая, как Мадонны Ван-Эйка и Мемлинга. Золотистые волосы… Распущенные, они спадают ровными завитками. Продолговатый лоб поднимается готической аркой – гладкая и обнаженная церковная стена, с одноцветными стеклами окон-глаз.
Читать дальше