Я — в смущении:
— Погодите вы о процентах, я же должен сначала прочесть эти самые... Да, записки, как вы изволили выразиться.
— Ах, конечно, конечно! Я их принесла с собой...
И, не дав мне опомниться, достала из спортивной сумки хлорвиниловый пакет с рекламой сигарет под названием Camel; из него — толстенную папку:
— Вот,— сказала,— читайте.
Я покосился на папку, раскрыл ее. Полистал. Машинопись сбитая, а какие-то куски написаны от руки. Перечеркнуто много, многое подклеено. Есть вообще разрозненные листочки: ни конца, ни начала. Но именно хаотичность записок сообщала им какую-то подлинность; я почувствовал: надо прочесть.
Отодвинул папку, погладил ее ладонью:
— А скажите, раз уж вы об этом мне стали рассказывать... Его, вашего мужа, как же? И стрелами почему? Ночь, Москва в перепое, я же знаю новогоднюю ночь. И идет человек по Ю-скому переулку, а его из лука...
— Да, вдогонку ему... из лука. А точнее, из арбалета. Самострела, по-нашему: это лук, но лук, вставленный в такое... как бы в ружье. Возвращаемся, выходит, к истокам: и бесшумно, и дальнобойность... Эксперты считают, дальнобойность приличная, метров за сто можно человека убить.
— И кто же его?
— Ни-че-го я не знаю! Муж считал, что книги иногда убивают своих создателей. Не герои даже, а именно книги. И герои тоже. Так возьмете вы то, что я принесла вам? — И в глазах из-под модных огромных очков опять полыхнула надежда.
— Хорошо, я возьму.
— Спасибо! От меня, от малышки.
Ушла. А записки остались...
Я работал над ними прилежно, старательно; и трудиться, по правде сказать, пришлось много: человек набрасывал их в течение нескольких лет, они явно были начаты в годы безвременья и тотального контроля над мыслями, а окончены — прерваны! — в начале невиданного разгула демократии и гласности. Что-то было недоговорено, зашифровано. Очень многое повторялось.
Я кроил, я подклеивал один фрагментик к другому. Сокращал. Но в записках нет ни единого слова, написанного мной: все написано неизвестным лабухом — так на профессиональном жаргоне называют себя коллекторы, собирающие с нас, как выяснилось, психическую энергию.
Поверх рукописи, местами аккуратно отпечатанной на машинке, а местами наспех набросанной карандашом, растрепанной и раздерганной, в переданной мне папке лежали записные книжки. Но все это вместе, на мой взгляд, смогло составить достаточно цельное повествование: перед нами — история последних лет жизни одного из добродушных, отзывчивых, чем-то раз и навсегда перепуганных и в общем-то несчастных московских интеллигентов, влипнувших, как теперь говорят, в экстремальную ситуацию.
Неказисто она поведана, но она достойна внимания, и, я думаю, с ней следует ознакомиться...
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
— Вы нам подходите,— как-то празднично выложил мне кругленький, сдобный человечек в светло-сером костюме; правда, получилось у него не очень отчетливо, потому что во рту у него, как я догадался, хлопал, клацал съемный протез, видимо, недавно, дня два или три назад, туда ввергнутый. Человечек засунул в рот палец, поковырялся там, что-то подправил, наладил и опять с суровой приветливостью уверил меня, что я под-хо-жу.
Стены голые, масляной краской когда-то покрашенные. Окон нет: помещение, а не комната. Но портрет на стене имеется: Ленин, конечно. И цветочек бумажный розовый в рамочку воткнут: это, видимо, в честь уже близких праздников.
— И товарищ,— человечек заговорщицки шмыгнул глазами на устроившуюся поодаль, в тени, непроницаемую и похожую на средней величины монумент фигуру, тоже в сером костюме, но потемнее,— и товарищ считает, что вы нам подходите.
Снова поковырял во рту, проверил протез; вынул палец изо рта, достал носовой платок, вытер палец (а на пальце — жирное золотое кольцо, обручальное).
— С идеологом нашим, с полковником Смолевичем Владимиром Петровичем, вы недавно имели обстоятельную беседу; медицинскую комиссию вы прошли на ура. И по прочим параметрам проверяли мы вас всесторонне. Как говорится, просвечивали. Все в ажуре. О’кей. У нас вопросов к вам нет. Нет же? — покосился на того, непроницаемого, монументально-безмолвного.
— Сестра у вас в Венгрии? — выдвинулся из тени безмолвный.
Мать честная, да он же совсем молоденький! Юный даже; но глаза-то уже искушенные, опытные и куда-то манящие. Рот, о коем хочется сказать уменьшительно: ротик. И прибавить словечко, которое тотчас напрашивается: чувственный. А над чувственным ротиком — усики.
Читать дальше