Был незабываемый вечер в Даире. Он вставал бриллиантово-павлиньим заревом празднеств, он хотел просиять в героические пути всеми радугами безумий и нег. Музыка оркестров опевала вечер; бежали токи толп; женские нежные глаза покорённо раскрывались юным – в светах мчавшихся улиц, в качаниях бульварных аллей. В прощальных криках приветствий, любопытств, ласк, юные проходили по асфальтам, надменно волоча зеркальные палаши за собой; в вечере, в юных была красота славы и убийств. И шла речь; во мраке гудело море неотвратимым и глухим роком; и шла ночь упоений и тоски.
Был круговорот любвей; встречались у витрин, у блистающих зеркал Пассажа, в зеленоватых гостиных улиц, у сумеречных памятников площадей. Девушки на ходу протягивали из мехов тонкие свои драгоценные руки; звёздные глаза смеялись нежно и жалобно: их увлекали, сжимая, в качающуюся темь бульваров, голос мужественных, тоскующих шептал:
– Последняя ночь. Как больно…
Рабочий Кузьмин, давеча мешавший в ведёрке сурик, тоже стал в воротах, бросил огонёк папироски в темноту.
– Трудно с Землёй расставаться, – сказал он негромко. – С домом и то трудно расставаться. Из деревни, бывало, идёшь на железную дорогу, – раз десять оглянешься. Дом – хижина, соломой крыта, а – своё, прижилое место. Землю покидать – пустыня.
– Вскипел чайник, – сказал Хохлов, другой рабочий, – иди, Кузьмин, чай пить.
Кузьмин сказал: «Так-то», со вздохом, и пошёл к горну. Хохлов – суровый человек, и Кузьмин сели у горна на ящики и пили чай, осторожно ломали хлеб, отдирали с костей вяленую рыбу, жевали не спеша. Кузьмин, сощурившись, мотнув редкой бородкой, сказал вполголоса:
– Жалко мне его. Таких людей сейчас почти что и нет.
– А ты погоди его отпевать.
– Мне один лётчик рассказывал: поднялся он на восемь вёрст, летом, заметь, – и масло всё-таки замерзло у него в аппарате, – такой холод. А выше лететь? А там – холод. Тьма.
– А я говорю – погоди ещё отпевать, – повторил Хохлов мрачно.
– Лететь с ним никто не хочет, не верят. Объявление другую неделю висит напрасно.
– А я верю, – сказал Хохлов.
– Долетит?
– Вот то-то, что долетит. Вот, в Европе они тогда взовьются.
– Кто взовьётся?
– Как, кто взовьётся? Враги наши взовьются. На, теперь, выкуси, – Марс-то чей? – русский.
– Да, это бы здорово.
Кузьмин пододвинулся на ящике. Подошёл Лось, сел, взял кружку с дымящимся чаем.
– Хохлов, не согласитесь лететь со мной?
– Нет, Мстислав Сергеевич, – важно ответил Хохлов, – не соглашусь, боюсь.
Лось усмехнулся, хлебнул кипяточку, покосился на Кузьмина.
– А вы, милый друг?
– Мстислав Сергеевич, да я бы с радостью полетел, – жена у меня больная, не ест ничего. Съест крошку, – всё долой. Так жалко, так жалко…
– Да, видимо, придётся лететь одному, – сказал Лось, поставив пустую кружку, вытер губы ладонью, – охотников покинуть Землю маловато. – Он опять усмехнулся, качнул головой. – Вчера барышня приходила по объявлению: «Хорошо, говорит, я с вами лечу, мне девятнадцать лет, пою, танцую, играю на гитаре, в Европе жить не хочу, – революции мне надоели. Визы на выезд не нужно?» Что у этой барышни было в голове – не пойму до сих пор. Кончился наш разговор, села барышня и заплакала: «Вы меня обманули, я рассчитывала, что лететь нужно гораздо ближе». Потом молодой человек явился, говорит басом, руки потные. «Вы, говорит, считаете меня за идиота, лететь на Марс невозможно, на каком основании вывешиваете подобные объявления?» Насилу его успокоил.
Лось опёрся локтями о колени и глядел на угли. Лицо его в эту минуту казалось утомлённым, лоб сморщился. Видимо, он весь отдыхал от длительного напряжения воли. Кузьмин ушёл с чайником за водой. Хохлов кашлянул, сказал:
– Мстислав Сергеевич, самому-то вам разве не страшно?
Лось перевёл на него глаза, согретые жаром углей.
Над голубыми полями клевера летели горе и гибель с Севера…
…Вставали – откуда? – преисполненные спокойствия и обилия вечера, любовь на закате, у тихого дома. Качались задумчиво головы опьянённых; грустили ушедшие куда-то пустые глаза, смычки терзались в идиотическом качании, мир исходил блаженной слюной. Шептали, безумея:
– Любимая, мы будем потом навсегда, навсегда… Будет ваш парк в Таврии, пруды, солнце… Мы будем одни! Парк, звёзды твоих глаз… Как хочется забыть жизнь, моя!..
– А завтра?
И вдруг тревогой колыхнуло из недр, смычки кричали режуще и тоскливо: дуновение катастрофы пронеслось через зальные, бездушно сияющие пространства…
Читать дальше