«Ты кто, бабусь? – спросил кто-то. – И чего нам тебя слушать?»
Другой ему ответил:
«Да это бабушка Чернава! Ведунья и знахарка, али не знаешь?»
«Послушаем! – сказал третий. – Может, какой мудрый совет даст нам бабушка… Что-то ведь делать надо нам со всей этой бедой! Владыка-то наш спину показал – покинул свой народ в лихой час!»
«Да плевал он на народ, – послышался в толпе ещё один голос – раздражённый и злой. – Он только о своей шкуре печётся, стремится побольше богатства нажить! Девчонки-то, которых Маруше в жертву отдать хотели, все из небогатых семейств – не замечаете, а, люди добрые? А говорят, что и на зажиточные дворы воины приходили, оттуда тоже девок брали… А потом всех их поотпускал Островид. А знаете, почему? На лапу ему дали! Откупились. Вон оно как: кругом беда, хворь людей косит, а владыка и тут деньгу гребёт, на горе людском наживается!»
«Это кто там бухтит? – раздалось со стороны добротно одетой части толпы. – Чего напраслину несёшь, смутьян? Выбирал-то девиц не владыка, а волхвы, невзирая на сословие и достаток!»
В толпе все уже вертели головами – пытались углядеть смутьяна, который вёл неприглядные для Островида речи.
«Ты сам не бухти, аль вместо совести у тебя золото звякает – а, Лисовин Лихвеевич? – не унимался неуловимый обличитель. – Что, пришёл поглядеть, как чужие дочки погибают, а свою-то, небось, выкупил?»
Народ загудел, как улей. Непременно завязался бы беспорядок, но ясноглазый молодец в синем кафтане – тот самый, кто повёл за собой мужиков в огонь – встал рядом с бабушкой Чернавой, поднял руку и звучно воскликнул:
«А ну-ка, люди, уймитесь! Разбираться да личные счёты сводить будете после, а сейчас думать надо, как общую беду унять. Послушаем, что бабуля скажет!»
Чистый и сильный его голос прокатился над головами гулко, как гром, разом освежив воздух и восстановив тишину.
«Ты-то сам кто будешь, человече? – спросили его из толпы. – Ишь, расприказывался тут!»
«Я – Соко́лко, торговый гость, – с поклоном ответил ясноглазый молодец. – По синю морю плавал, чужие страны видал, в город ваш по торговым делам прибыл, да вот из-за хворобы, которая у вас разразилась, задержаться пришлось: никого ж не выпускают…»
«А не тот ли ты самый Соколко, который чудо-рыбу – золотые перья выловил и у морского царя на пиру на гусельцах поигрывал?»
«Я самый, – поклонился Соколко. – Далеко пошла слава обо мне, не ожидал такого… Ну так что, честной народ, выслушаем бабушку?»
«Говори, бабка!» – послышалось наконец.
Бабушка Чернава, терпеливо дожидавшаяся возможности вставить слово, заговорила дребезжащим, одышливым голосом – будто сухое дерево поскрипывало:
«Нет проку в жертвоприношениях, люди добрые… Сорок лет назад – среди вас, наверно, и нет уж таких, кто это помнит – служила я Маруше вместе с Барыкой, а потому знаю, что говорю… Марушина хмарь, дух её чёрный, вашему глазу невидимый – как плодородная почва, на которой произрастает хворь и разносится в воздухе от человека к человеку. Не разогнать её жертвами. Новые смерти только усиливают её, делают гуще – болезнь крепчает. А потому, люди добрые, не питать надо хмарь, не добавлять ей силы, а гнать прочь, рассеивать… А вместе с ней и хвороба рассеется, потому как не на чем ей будет расти-распространяться. Сделать это способна только одна травка, которую по княжескому указу изничтожали-изничтожали, да не всю изничтожили».
Когда последнее слово бабушки стихло в утреннем воздухе, наполненном запахом гари, розовые лучи восходящего солнца брызнули поверх мрачной стены леса, окружавшего озеро. Заря легла на лица людей румянцем, заблестела в прищуренных глазах, заиграла на золотых узорах, которыми был расшит кафтан Соколко.
«Что ты такое говоришь, бабка? – сказал кто-то недоверчиво. – Горе тому, кто против Маруши пойдёт… Барыка, вон, Марушиного пса разгневал – вот и поплатился жизнью своей. А ты предлагаешь её дух рассеивать… Хочешь её совсем рассердить, чтоб она нас всех огнём небесным пожгла? Крамолу говоришь! Совсем из ума выжила, старая?»
Впалый рот бабушки задрожал, морщины на лице сложились в узор печальной улыбки, а невидящие, затянутые бельмами глаза наполнились отсветом то ли пожара, то ли утренней зари.
«Хмарью забиты не только ваши груди, которыми вы дышите, но и головы, которыми думаете, – промолвила она с горечью. – А ум мой сейчас яснее, чем был в то время, когда я начинала служить Маруше. Ну-ка, касатик, – обратилась она к стоявшему рядом торговому гостю Соколко, – дай-ка мне пригоршню водицы, а то мне мои кости старые не согнуть, не дотянуться…»
Читать дальше