В этой связи добавлю, что существуют вещи, коих не стоит касаться даже иерархам Вашего сана, во избежание греха. Вспомните о печальной судьбе епископа де ***, также однажды прикоснувшегося к чему-то подобному, и, главное, вспомните, чем это закончилось для него.
Следующих Ваших писем жду уже из Марселя.
Мои поздравления!
Ваш кардинал де ***
Глава
II
Что есть время? Что мы знаем о нем? И кто мы сами, в нем плывущие, как, не видя самого потока, плывут осенние листья по реке?
Скользя по времени, не ведая своей судьбы, все мы – рабы каждого мгновения, в коем сейчас живы, и каждое из них исполнено для нас не большего смысла, нежели одна дождинка, хлестнувшая по лицу. После, в памяти своей соединив дождинки воедино, быть может, скажем: был дождь. И точно так же, озирая некогда прожитые нами мгновения, быть может, скажем: вела судьба. Однако это – потом, потом. По нашему тщеславию, нам тогда, возможно, покажется, что мы что-то видим.
Самонадеянные слепцы! Мы и видимого, того, что у нас под самым носом, не видим подчас!
Вот, например, Париж… Чем он был для меня, Париж, в первые дни по приезде туда?
Комната близ Монмартра.
Еще несколько слов о новых сапогах господина кюре
Чем же он был для меня, Париж?
Спросите о том же у муравья, ползущего по парижской улице – и не многим вразумительнее будет ответ.
Знаете притчу о трех слепцах, пожелавших наощупь узнать, что такое слон?
“Это – толстая колонна”, – сказал тот, что ощупывал слоновью ногу.
“Да нет, это такая шершавая труба”, – возразил державшийся за хобот.
Ну а третий (он взялся за кончик хвоста) молвил: “Не говорите вздор! Ибо ясно, что слон – это всего лишь маленькая, мягкая кисточка!”
Подобным слепцом был и ваш покорный слуга, попавший в Париж двенадцатилетним сельским мальчуганом.
Мы с отцом Беренжером сняли меблированную комнату за (Бог ты мой!) целых три франка в неделю на четвертом этаже самого обшарпанного из домов, что стояли в нескольких кварталах от Монмартра. Так вот, Париж в те первые дни был для меня:
– грязной, мрачной лестницей, пахнущей бедностью и луковым супом;
– рыбной лавкой на углу с непостижимыми по меркам нашей Ренн-лё-Шато ценами;
– ажаном на другом углу, всегда взиравшим на меня с подозрением, как на какого-нибудь воришку;
– кучей оборвышей, моих ровесников, отвратительных созданий, обитателей соседних домов, которые, будучи грязнулями, непотребными сквернословами и всамделишными воришками, тем не менее, из-за моего лангедокского выговора, из-за сшитой моей матушкой куртейки довольно-таки деревенского вида, наконец, из-за тех самых сапог моего преподобного (о которых еще предстоит добавить) считали себя несравнимо выше меня. Они чувствовали себя настоящими, отважными парижскими говньюками , безраздельными хозяевами города, поэтому то и дело надо мной подтрунивали, а при случае, когда ажан смотрел в другую сторону, не упускали удовольствия отвесить мне тумака.
Ну, а теперь – о сапогах. Конечно же, весьма основательной частью моего Парижа были новые сапоги господина кюре.
Ох уж эти сапоги! Как я их чистил, как я над ними каждый день колдовал! В точности как наставляла матушка… Но, увы, они же и стали предметом едва ли не главного моего разочарования. Еще когда мы добирались с вокзала к этому дому близ Монмартра, я заметил, что прохожие больно уж насмешливо пялятся на чудо-сапоги отца Беренжера. Поогляделся вокруг – и вмиг понял: никто здесь, в Париже, не носит подобных сапог. Не знаю как господину кюре, а мне тут же стало ясно, что сапоги эти давным-давно вышли из моды. Ясное дело, Париж – это вам не Ренн-лё-Шато, время здесь не стоит на месте, и за двадцать лет, минувших с тех пор, как их сшил по тогдашней парижской моде наш сапожник Вато, тут, верно уж, кое-что переменилось. Так что мой господин кюре в щегольских этих сапогах выглядел, пожалуй, таким же деревенщиной, как я в своей куртейке матушкиной работы. С какой досадой я теперь смотрел на отца Беренжера, когда он выходил из дома этих начищенных мною же до блеска сапогах! Из предмета гордости они в один миг сделались предметом моего презрения. И чистил я их уже не с благоговением, а со стыдом, даже, пожалуй, с ненавистью. И, ей-Богу, жаль было тех тридцати франков, что он заплатил сапожнику Вато. В тех своих старых, изношенных опорках он здесь, наверняка, привлекал бы к себе меньше насмешливых взглядов, когда вышагивал по парижским улицам.
Читать дальше