Снег лежал рядом, как просили. Здесь уверенно, переваливаясь с боку на бок, то и дело по пояс проваливаясь в поскрипывающий, свежий, безукоризненно чистый подлунный наст, длинными шагами шагала до синевы черная ворона. Давно разминувшись со всем остальным, бес уходящего сознания падал все чаще, из противоречия только заставляя себя подниматься снова, но с каждым разом это у него получалось все хуже, мешала застрявшая, дробящая разум и кости, парализующая боль, и он падал опять, с головой зарываясь в льдистое и рассыпчатое, на какое-то время сохраняя так неподвижность, закрыв глаза, не видя уже почти ничего, хрипло дыша, затем поднимался и снова принимался перепахивать собой податливые гребешки сугробов, падал, уже заслоняемый от всего грохочущей блистающей мглой, обжигающей волной ярости и стыда, за которыми, неспешно ликуя, надвигались и нависали медленно улыбавшиеся лица пилотов и даже сквозь грохот в ушах пробивался крик, необъяснимая боль с неотступным привкусом смерти. Бес противоречия был один. Теперь только тонкая очень далекая нить чужого горизонта говорила, сколько ему оставалось до летнего дыхания беспечных синих небес.
***
И выковал ему тогда старец паранг, и выбил в память о том на родовом камне знак, не была рукоять у того паранга какой-то особой резьбы или смысла, но было лезвие – зеркальной чистоты. И сказал старец: есть обыденные вещи. За привычным лежит странное. Хочу, чтобы паранг хранили чистые руки, и не прикоснется к нему никогда чужая рука, иначе придет несчастье. И пока чист он, всегда будет отражаться в нем восход луны. Бабушке скажи, это последнее, что ковали мои руки. Так сказал старец: будь умницей и держись там тонкой грани паранга – между добром и злом.
Тяжел был подарок, но удивлял своей чистотой, днем весело играло на нем солнце и ледяной огонь ночью, и удивлялся он: странное лежало в обыденном. И каждому не хватало малого, обоих любило раннее утро, и обоим было, что терять. Необычный дар решил он отметить сам знаком огня – не обычным, знаком на камне, что выбил старец в память о нем, и собрал он по рунам знак вереска, синего утра, чтоб жили в сердце его легенды детства и притчи; но что бы он ни брал, не могло оставить на зеркале лезвия и слабого следа, потому что само зеркало привыкло оставлять след. Никогда не точеный, тяжел был теперь дар настолько, что многое делил пополам лишь свой тяжестью. В тот день любимая бабушка знала многое, чего здесь уже нет, была рада ему и сердита, но сказала не то, что он ждал. И ушла, и когда вернулась, тихо играл, сияя, на зеркале ножа оттиск ночи. Так сказала она: дай мне время и я заполню им всю твою притчу, вот только не знаю, будешь ли ты тому рад. И была тотчас налита в чашу родниковая вода, и был омыт жестокий дар: одна с нами религия у него, религия чистой воды, и пока чист он, будет всегда видно в нем сияние далеких звезд. Так сказала она.
И был другой день, и было самое время снов, и он смотрел вверх, потому что любил смотреть на излом, и был еще рядом малыш – какой-то тихий малыш, всем чудесный, но молчаливый, молчаливый молчанием ночи, и молчали они, и были звезды – как обычно для них, ясны и близки числом; и не было рядом вчера, и навсегда уходило сегодня, и вроде бы самое время было молчать, но только малыш устал молчать на одном месте, он хотел играть светом дня – удивительной чистоты, и брал в руки паранг холодной рукой, и смеялся: и так глубока была рана та, говорил он, что стал нож острым, как язык ночного паука.
Так сказал чудесный малыш.
Oна с тупым упорством шла по пятам, сидела в каждой клеточке мышц, от нее никуда нельзя было скрыться. Она саднила, как старая ведьма, и она не оставляла никаких шансов убежать куда-нибудь, уползти, затаиться, исчезнуть совсем, чтобы, может, хоть неподалеку угаснуть, притвориться мертвым, – эта дикая, все вокруг себя отупляющая боль гудела здесь, тлела здесь, она жила с ним, насилуя чувства, она была с ним всегда. Он не хотел глядеть туда, он не смотрел, он говорил себе, что не смотрит, он закрывал глаза, перхая, задыхаясь и захлебываясь в ледяных крошках и талой воде, но над ним все также темнела, зависнув, огромная черная тень. Для них он всегда, сколько себя помнил, был только крошечной точкой на расстоянии прицельного выстрела, невзрачным пятнышком, смыслом пули и сладким мышечным напряжением: он был содержанием немного уже пресытившегося азарта. Мир безумный и не очень нужный, предназначенный привычно щуриться сквозь прорезь прицела. Они хотели сказать, что здесь, под ними он так и останется харкающим черной кровью одиноким матерым волком, окончательно обессилевшим, лишь только диким волком, все это утро отчаянными прыжками уходившим куда-то к бескрайнему горизонту по бескрайним синим сугробам: он был сутью убийства.
Читать дальше