- Стоп! - сказал Митя, прервав плавное течение сводки. - Каяться, каяться… В чем каяться?
- Якись-то завиральни идеи, - сказал Гриша почему-то по-украински.
- Брешешь.
- Ей-богу. Деморализация, дезориентация… И еще: разлагал командный состав.
- Это кого же?
- Тебя, наверно. Меня, Федора…
- Ну и как мы - разложились?
Доктор пожал плечами:
- Это ты спроси у Однорукова.
- Теперь последний вопрос: почему ты мне все это говоришь по секрету?
Он тревожно ждал ответа, заранее разъяряя себя на случай, если б пришлось услышать нечто обидное. Но доктор как будто не слышал вопроса. Он наклеивал пластырь.
- Ну вот. Ты еще никогда не был таким красивым. Разрешаю тебе пойти на лодку. На полчаса. А сразу после ужина получишь ноль три люминала - и на боковую.
Несмотря на запрет доктора, Митя проторчал на лодке вплоть до ужина. Везде - в отсеках и на верхней палубе - он нашел беспорядок, от которого три месяца назад пришел бы в уныние, но теперь у него был наметанный глаз, и видимость разгрома не мешала ему угадывать завтрашний день лодки, когда она приберется, почистится, покрасится и разом, как по волшебству, превратится из Золушки в принцессу. Он не спеша обошел ее всю, от носа до кормы, наслаждаясь знакомыми шорохами и запахами, суровым уютом жилых отсеков и особой атмосферой центрального поста, где машина кажется одухотворенной, а мысль приобретает почти физическую плотность. Появление штурмана было замечено всеми, и Митя не мог пожаловаться на прием. Он ловил на себе восхищенные взгляды молодых краснофлотцев и почтительные - старшин. И все же настроение лейтенанта Туровцева не только не поднялось, оно падало катастрофически, причем без всяких внешних поводов, если не считать некоторой холодности Зайцева. И Горбунов, и механик, и доктор вели себя, как всегда, даже приветливее, чем можно было ожидать, но - Митя видел это так же ясно, как если б перед ним был глазок индикатора, - контакт был нарушен, цепь разорвана.
Возвращаясь с лодки, он встретил Тамару. Она стояла в очереди к кипятильнику и разговаривала с Антониной Афанасьевной Козюриной. Еще недавно, встречаясь на людях с Тамарой, Митя убыстрял шаг и, сделав озабоченное лицо, рассеянно кивал, кивок получался смазанным и выглядел как общий поклон. На этот раз он подошел прямо к Тамаре и, испытывая странное облегчение, заговорил с ней при всех, при этом он нарочно несколько раз сказал ей «ты». Тамара держалась спокойно и дружелюбно, она уже знала о Митиных подвигах и даже поздравила его, но как-то так, что Митя понял: будь этих подвигов в десять раз больше, все они, вместе взятые, не создают ему никаких прав, и все то, что было так щедро, радостно и беззаветно отдано ничем не примечательному лейтенанту в испачканном кителе, нынешнему лейтенанту Туровцеву будет нелегко - а может быть, и невозможно - завоевать вновь.
Доктор настоял на своем, после ужина пришлось принять снотворное. Оно оказало действие совершенно обратное, так что Митя усомнился - не перепутал ли лекарь таблетки. Туровцева недаром дразнили Спящей, он умел засыпать мгновенно и не просыпался даже от артиллерийской стрельбы. Сегодня все ходили кругом на мягких лапках, а сам герой лежал укрытый с головой одеялом, сжимая кулаки и челюсти, дрожа не столько от холода, сколько от непонятного, не находившего себе выхода возбуждения. Он слышал каждый шаг, каждое движение: вот Горбунов шелестит страницами - это книга, тетрадка шелестит иначе; доктор Гриша тихонько звякает ампулами, пересчитывает свои богатства; Ждановского и Зайцева почти не слыхать - они чертят. Лучше бы шумели - их молчание мешает спать.
Пискнула дверь, звякнула крышка чайника: пришел художник, принес кипяток. Камина уже нет, но обряд вечернего чаепития сохранился и перекочевал. Сначала пьют молча, сосредоточенно хлюпая. Затем Горбунов спрашивает:
- Так как же, Иван Константинович, каяться?
Митя ясно представляет себе усмешку командира, добродушную, но с оттенком коварства; кажется, что он не столько спрашивает, сколько испытывает собеседника.
- Мне трудно судить о ваших военных делах, - сдержанно говорит художник.
- Даю вводную: мой конкретный случай исключается. В принципе?
- А в принципе - мне противно покаяние, и я редко доверяю кающемуся. Покаяние сродни лести - оно диктуется страхом или корыстью. Сильные каются, чтоб не платить по счетам, слабые - чтоб задобрить силу зрелищем своего унижения. Люди, видя кающегося на коленях, в дурацком колпаке, ощущают превосходство почти божественное и оттого добреют.
Читать дальше