- За что? - мягко спросил Горбунов.
- За то, что… - Митя опять запнулся, слова не шли. Он сделал усилие и договорил: - За то, что я мог о вас плохо думать.
Горбунов усмехнулся. Усмешка говорила: «И только?»
- Нет, не только, - заторопился Митя. - Я… я плохо говорил о вас, Виктор Иваныч. Комдиву. И не только комдиву. Я сам не понимаю, как это случилось. Если бы в глаза - другое дело. А за глаза - это подлость, я знаю. Подлость, - повторил он упавшим голосом, чувствуя, что не сказал и сотой доли того, что хотел; ему хотелось рассказать Горбунову все, чем он жил последнюю неделю: тоску, мучительные сомнения, зависть, ревность… Может быть, с глазу на глаз, да еще приняв окрыляющую дозу какой-нибудь смеси, он сумел бы сказать больше, и командир понял бы. Но настороженное молчание механика и строителя сковывало, лишало языка.
- Всё? - глухо спросил Горбунов.
- Всё, - подтвердил Митя. Он знал, что это не все, но главное было сказано, мосты сожжены. В ожидании приговора он не отрываясь смотрел на колеблемое сквозняком коптящее пламя.
- Ну что ж, - сказал командир. - Я знал.
Это было так неожиданно, что Митя нашел в себе смелость оторваться от коптилки и заглянуть в глаза Горбунову. И не увидел ни торжества, ни насмешки. Только усталость.
- Знали? - переспросил он и тут же вспомнил, что Горбунов этого терпеть не может.
- Так точно, знал.
- И не сказали?
- Зачем же? Я ждал, что вы сами скажете.
- Вы думали - скажу?
Горбунов слабо улыбнулся и сделал неопределенный жест.
- Спасибо, - прошептал Митя.
- Ну что ж, хорошо, - заключил Горбунов. - Инцидент исчерпан. Мир. Как, коллегия?
Механик кивнул. Строитель не ответил и, нахлобучив на голову картуз, вышел.
- Инцидент исчерпан, - повторил Горбунов. - Я рад. Сказать по совести, я тоже кое в чем грешен перед вами. Об этом потом, в другой раз, - поспешно добавил он, и щека его дернулась. - Подите покурите, и будем укладываться.
Митя кивнул, но не двинулся. Примирение произошло, но ему не хватало заключительного разрешающего аккорда, например рукопожатия. Нет, к Горбунову не могло быть никаких претензий, он принял Митину исповедь сдержанно, но без всякого яда, с неожиданным, берущим за сердце выражением усталости и доброты.
От первой затяжки на свежем воздухе у Мити сильно и сладко закружилась голова. На дворе было непривычно светло и гуляла поземка, как на Набережной. Проходя мимо развалин, Митя отвернулся, чтоб не видеть каминной трубы, это зрелище вызывало у него содрогание. Под аркой светилась «летучая мышь», а рядом с остывшим кипятильником приютился утлый плотницкий верстачок, Туляков строгал, Серафим Васильевич Козюрин сколачивал доски, длинный тонкий гвоздь входил в дерево с одного удара. Во рту у него тоже были гвозди, поэтому он только кивнул Мите, но Туляков, завидя штурмана, отложил фуганок и вытер рукавом бушлата потный лоб.
- Поглядите-ка, товарищ лейтенант.
Рядом с верстаком вплотную к стене стояло нечто черное, зеркально-блестящее. Вглядевшись, Митя ахнул:
- Варвар вы, Лаврентий Ефимыч.
- Так точно, варвар, товарищ лейтенант, - сокрушенно сказал Туляков. - Вандализм высшей марки. Мы с боцманом нонче лазили на этаж, смотрели: там, видите ли, внутри корпуса имеется чугунная рама, на ее-то и крепятся эти самые струны. Рама - в куски. По идее, конечно, раму можно сварить, и даже она чистенько сварится, но сказать вам откровенно - музыки прежней уже не будет. Я в таком разрезе доложил Ивану Константиновичу, и вышла от него резолюция: пожертвовать это самое дело матросу на домовину. Ничего, товарищ лейтенант, - добавил он, заметив, что Митя огорчен, - человек дороже стоит, а вон сколько его зазря пропадает. Людей нестерпимо жалко…
Выйдя за ворота, Туровцев сразу же свернул вправо, там начиналась знакомая, своя хоженая тропиночка, и можно было не торопясь, наедине с собой обдумать события последних дней и подвести некоторые итоги.
- Во-первых, - сказал он вслух, еще не зная, будет ли «во-вторых». - Братцы ленинградцы, что же во-первых? Во-первых, хорошо, что поговорил с командиром. Конечно, это нельзя назвать разговором по душам, но самое трудное сделано. Да, именно самое трудное, не помню ничего, что было труднее. Интересно, что значит «я тоже кое в чем виноват»? В чем? В том, что сам заставил меня лгать?
…«Во-вторых - я потерял Тамару. Даже страшно подумать, что это навсегда. Неужели навсегда? Неужели все, что было, - стерто, перечеркнуто? Неужели поздно и теперь уже ничего не изменишь? Какое ужасное слово „поздно“. Прав художник, что это самое страшное слово, даже более страшное, чем „никогда“…
Читать дальше