Вопрошающее раскольниковское «воздуху!» — надежда прожить и с чистой совестью, и с преступлением на душе, но это и предчувствие выхода из порочного круга, не осознанная еще жажда разорвать его.
А порфирьевское «воздуху!» (цитата, помноженная на цитату!) играет, переливается и свидригайловскими, и раскольниковскими гранями, звучит их голосами, но тут и собственная грань, свой голос. Порфирий сохраняет, понимает, пародирует и очищает их слова, их голоса, чтобы заявить — свой.
Тут уже (если по М. Бахтину) — трехголосое слово.
Он и за Раскольникова борется с тем же Свидригайловым и с самим Раскольниковым. А еще здесь у Порфирия — и собственная тоска, по себе несостоявшемуся, задыхающемуся. «Вам теперь только воздуху надо, воздуху, воздуху!» Ему и самому — надо. И он — прорывается к этому «воздуху», пытаясь (пока насильно и безуспешно) спасти Раскольникова.
Задача художника, по Достоевскому, — «это, получив алмаз, обделать и оправить его» (29, I; 39).
История с «воздухом» и есть как бы маленький такой алмаз.
«“Вам теперь только воздуху надо, воздуху, воздуху!”
Раскольников даже вздрогнул».
Как все здесь оправлено, отделано, отгранено, «отнизано» (тоже слова Достоевского), как все сведено воедино! Перед нами — точный художественный «расчет», а в итоге — прямо-таки телепатический эффект. Ну не бессознательно же в самом деле художник «подстраивает» все эти совпадения. Или они действительно «случайны»? От «недосмотра»? Почему же тогда «Раскольников даже вздрогнул»? «Прием» — есть, «прием» — налицо, но как он скрыт (или прозрачен?), как не видится он, как не хочется его видеть, как сквозь него (благодаря ему) открывается вдруг неожиданная глубина.
И какая здесь воля художника, какая «укороченная узда» (Пушкин) — в этой недоговоренности. Другой бы, ошеломленный собственным открытием «приема» и стремясь поразить им читателя (то есть похвастаться им и тем самым обесценить его), поставил бы его на пьедестал, стал бы щедро (навязчиво) разъяснять: дескать, в этот момент в сознании Раскольникова промелькнули предыдущие сцены и он, пораженный, и т. д. и т. п. Такой «прием» легко и замистифицировать. Я уж и не говорю о примитивных подражателях…
У Достоевского же вместо всех разъяснений, мистификаций — проще простого, скупее — нельзя: «Раскольников даже вздрогнул».
А дальше? Дальше — взрыв: он — кричит на Порфирия!
«Да вы-то кто такой, — вскричал он, — вы-то что за пророк? С высоты какого это спокойствия величавого вы мне премудрствующие пророчества изрекаете?..»
И художнику ничего не надо объяснять. Дальше — труд читателя. Яснее ясного: все, что взорвалось в сознании Раскольникова, и должно взорваться в твоем — читательском — сознании, все и отдано на твое постижение, на твое сотворчество, на то, чтобы ты сам сделал открытие, и только тогда открытие это станет твоим собственным, неотторжимым.
Этот незначительный на первый взгляд случай с «воздухом» поразил меня и многое открыл в художественном видении и слышании Достоевского вообще, в его замыслах, их осуществлении, в его стиле, «оркестровке», «режиссуре», в том, как надо читать, слушать, «исполнять» его.
Чуть не век Достоевского корили за то, что герои у него говорят одинаково, но в конце концов, приняв этот «недостаток» или «порок» за аксиому, ему — простили. Смирились.
Да, говорят! Да, одинаково или почти одинаково. (Стоило бы только добавить: одинаковая и небывалая до сих пор сила , невероятное напряжение слов.)
Но что это? «Недостаток»? «Недосмотр»? «Порок»? Это же он «нарочно», осознанно, упорно, лейтмотивно так делает — создает, творит совпадения, потому что это и открыл, этим и поразился, и — постиг, и — отдает нам, а мы опять не берем, не хотим, не можем познать познанное им. (Конечно, у него, как у всякого писателя, есть масса и неосознанных повторений, но не о них сейчас речь.)
Когда человека пропороли ножом, когда он вдруг страшно обжегся, когда рушится, горит его дом, когда то же самое случается с другим, третьим, четвертым, то не будут ли все они чувствовать, думать, кричать одинаково? А тут, у Достоевского, почти каждый герой смертельно болен духовной болью за весь мир, за себя, за другого, за всех, а потому так часто почти все они и одинаково — почти одинаково — говорят, кричат, стонут, шепчут, молчат. Да, все герои Достоевского — вольно или невольно — друг друга «цитируют» (даже из разных романов, даже самого Достоевского, а он — их). Почему? Да потому что одним одержимы, одним живут, во имя одного умирают. Последние вопросы решают, на последнем «аршине пространства», в последний час, когда есть еще последний выбор. Всем, всем воздуху не хватает, воздуху правды, совести, красоты, все — как рыбы на песке… [16] Разве лишь одному Лужину, да Петру Верховенскому из «Бесов», да еще нескольким непробиваемым нравственным тупицам, фанатикам денег и власти легко дышится воздухом лжи — во всю ширь их лживых легких («мутанты» своего рода, которые в небывало массовых размерах размножатся в XX веке).
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу