Он смотрит на мир так, как, по его убеждению, мир должен смотреть на него: ясно, холодно и враждебно. Сквозь прозрачность этой жизни он высматривает другую жизнь, о которой не говорит ничего, кроме того, что она — другая. Он видит систему зеркал, в которых объект дробится, распадается, распыляется — перестает существовать, а существуют только отражения.
…Назвал сына Павел, а дочь — Нинель…
Уловили тайнопись? Нинель — имя отраженное, читаемое зеркально, справа налево. Павел — псевдоним, павший на Савла по дороге в Дамаск… Какая филигрань. Какая невесомая паутина.
Скачет по пятам луна-ищейка,
эхом отдается мрак тугой.
Мой ли это голос? Нет, он чей-то,
Я ли это еду? Нет, другой.
Однако сквозь эти прозрачные сети все-таки прет поток жизненной материи. Как совладать? Ну, допустим, проходит человек долгий, яркий, полный страстей и соблазнов жизненный путь и — к финалу — понимает тщету всего явленного, и замирает в мудром безмолвии, и кладет на уста печать.
А тут? С самого начала — зряшность… Даже «забавно». Изначально положена печать лживости и мнимости на все, тебе данное, и немота отсекает любую попытку здравого осмысления, и перед нами… как это говорили на старой Руси?… глухая нетовщина:
«Ах, оставьте вашу скуку… и забудьте про мораль!». Это сказано в 18 лет.
Но в следующие 18 лет «скука» одолевает тебя потоком жизненных впечатлений, и «мораль» дразнит душу обещанием смысла.
Это, кажется, и есть сюжет поэзии Щербакова, достигающего пушкинского возраста. Из тесной пустоты, из затканной паутиной бездны валятся на запертую душу жизненные реалии. И душа просчитывает варианты…
Вот один из них. Готовится бунт. И готовится кара за бунт. Каратели опережают мятежников. Мятежники сдаются: кричат, плачут, они готовы служить победителям («хоть палачом, хоть пытчиком»). И лишь один из мятежников — (мерзавец!) лежит себе на траве и посвистывает (мотив — бессмысленный).
О, так это же тот самый «неучастник», который гулял себе в белой рубашке по Фонтанке, когда Голландию смыло!
Он и теперь не причем.
И тут уж умные победители смекают, что если всех прочих можно купить, приручить и перековать, то этого живым брать нельзя.
Его убивают. И пытаются воспроизвести мотив, который он насвистывал. Безуспешно (я говорил, что мелодии Щербакова невоспроизводимы).
А если не придут убивать, так ведь изнутри толкнет что-то: встанет безумец на подоконник, отбросит шутовской колпак и -
Можешь с легкой душой смотреть,
Как он, падая, улыбнется:
Что, мол, делать с тобой! Придется
И впрямь лететь.
И ухнет в пропасть, заметив: это так забавно…
А пока безумье не наступило, спасение одно: ткать словесную паутину. Взять гитару и играть, играть, играть. И под этот аккомпанемент — говорить, говорить, говорить…
Дмитрий Быков на правах друга и приверженца дает определение: «Все, что делает Щербаков, это забалтыванье бездны, пустоты. И мы от этого тащимся, и это прекрасно».
Я благодарен Дмитрию Быкову за эту подсказку, как и за другие; но формулировку я бы все-таки смягчил. Что и сделал в заглавии этой статьи. Все-таки мы с Быковым тащимся от разного.
Когда дотащимся, сочтемся.
«ВЬЮГА, ОТТЕПЕЛЬ, ЦВЕТЕНИЕ, ЗАВЯЗЬ…»
Четыре этюда о стихах и песнях Ольги Залесской
Первый этюд — детство.
Не комнатное, скорее, дворовое.
А если комнаты, то маленькие. Квартиры — малогабаритные. С полуприхожей: квинтет углов. Стандарт скоростного строительства.
Кварталы снега. Лабиринты.
Кургузые снеговики.
И домиков хрущевских квинты,
Где на полах — половички.
Не «в полях» — «на полах» резвится младость.
Отечный черно-белый телек
На тонких четырех ногах.
На кухне пахнет папин «тельник»,
Котенок спит на сапогах
Возле ребристой батареи…
Ах, детство, милое кино.
Наверно, все-таки старею,
Коль вспоминается оно…
Насчет старения придется подождать: это еще далеко. Пока оценим точность зарисовки. Вселенная — околица. Но не деревенская — городская. Наш двор, тот двор. Собаки, мокнущие под дождем. Теплые песочницы, снежные крепости. Мыло пахнет рыбьим жиром. Пластилин липнет к пальцам. Значечки, колючки, осколки, булавки. Это колючее, сыпучее будет вспоминаться всю жизнь.
Читать дальше