Лев Аннинский
Два конца иглы (О прозе Юрия Дружникова)
Заглавие романа — того самого романа, из-за которого затянулась на шее писателя петля, так что выпрыгнул он из нее аж в другое полушарие, — заглавие это, взятое из старой присказки о средневековых схоластах, кажется слишком тяжеловесным и умственно изощренным, как, впрочем, и сама схоластика: «Ангелы на кончике иглы».
Между тем, это действительное отражение дружниковской художественной мироорганизации: высвечиваемый из всех возможных точек саммит.
«— Чье указание?..
Инструктор поднял глаза к небу…»
Скольжение взгляда вверх, туда, где на острие торчат избранные. Импульсивное движение. Если диалог не в спецкабинете, а в общем вагоне пятьсот веселого поезда, — все равно:
«…Он показал пальцем вверх. Там свешивалась нога в грязном носке… Но до меня дошло:
— Хозяева жизни».
Их присутствие — везде. Не только в главном романе, где иерархия идеологических чинов специально прослеживается до самого верха, но и в микророманах, где повествуется о чем угодно. Например, о старике-актере. Или о старике-педагоге. Если актер играет, то царя (актер Коромыслов — царя Федора). Если учитель уходит на пенсию, то зовет на проводы ни мало, ни много — академика (бывший его ученик допрыгнул до державных высот). Если речь о евреях, то не ниже, как «вон у Молотова жена была еврейка». Если о шалаве, которая с кем только не переспала, чтобы пробиться в литературу, то переспала она, как она уверяет, со всем поэтическим олимпом, к тому же признается, что племянница Троцкого. А если возникает простой советский участковый, то фамилия его — Бандаберия.
Словом, как ни уклоняйся, все равно за каждым углом — «драки престола». «Правители государства». «Растлители наций, народов, а может, и всего человечества». «Вижу там Ленина, Гитлера, Сталина, Мао, ну, и мельче шавки, бесконтрольные политики и их журналисты»… Как сказано в приложенных к роману стихотворениях З. К. Морного: «Мы пешки, играют маньяки, такая уж наша судьба». И даже так: «Вожди! О, проказа России! Избавиться нам не дано. Согнув под секирами выи, мы ждем окончанья кино». «Секиры» — это скорее всего из последнего письма Бухарина. А «кино» — это та фантастическая реальность (теперь говорят: «виртуальная»), которую сочиняют «их журналисты».
Из «журналистов» вербуются, по Дружникову, и противники режима, столь же неуловимые, как та «проказа», которую они ненавидят. Диссиденты — ангелы, зеркально противостоящие правителям. Их существование неуловимо и фантастично, как существование их особо засекреченных противников, и оно кажется эфемерным, потому что эфемерна идеология.
Может быть, если бы Дружников начал не так круто, его первый роман и его самого не постигла бы такая драматичная судьба. Но он начал именно так — на второй странице романа об «ангелах» рассекретив код: «„Девятка“ — личные телохранители членов Политбюро и их семей». Ничего себе!
Так что изъятье романа из советской литературы (и действительности) выглядит даже более логично, чем гипотетическое включение его в литературный процесс 70-х годов. Как этот роман подействовал бы на ситуацию, можно только гадать, но реально он присоединился к череде ярких полотен, ушедших в андеграунд и повлиявших на литературную ситуацию в России все-таки задним числом и от противного («Раковый корпус» и «В круге первом» Солженицына, «Ожог» и «Остров Крым» Аксенова, «Верный Руслан» Владимова… Первым таким текстом стал «Доктор Живаго» Пастернака, последним чуть не стали «Дети Арбата» Рыбакова).
На какую иглу, однако, нанизать дружниковских «Ангелов» сегодня? В 70-е годы они не вписываются уже хотя бы вследствие эффекта шарады. Запретные, но узнаваемые фигуры (то появляется «Егор Андронович Кегельбанов»,то товарищ «с густыми бровями», то еще один «худощавый товарищ, который любит держаться в тени») — фигуры эти составляли диссидентский шарм того времени, но были начисто невозможны в тогдашней подцензурной литературе (хотя, похоже, забавляют по сей день).
Позднее же, в 91-м, когда на волне гласности «Ангелы на кончике иглы» были переизданы у нас и добрались, наконец, до советского читателя, — эффект шарады оказался снят тою же гласностью, потому что в повседневной печати этих низвергнутых стали прижаривать с куда большей откровенностью. Подобная же история произошла с фигурой Молотова, прозрачно зашифрованной в романе «Место» Ф. Горенштейна. Да, пожалуй, и с фигурой Сталина, каковая, по миновании страха, сделалась почти обязательной для разоблачения: вождь, меняющий сапоги на ботинки (и, странным образом, продолжающий у Дружникова курить трубку уже в разгар войны) становится в ряд с портретами, оставленными нам Гроссманом и Солженицыным, а позднее Владимовым; эти портреты воспринимаются уже не как жизненные свидетельства, а как художественные модели, не дотягивающие, впрочем, до толстовского Наполеона.
Читать дальше