11 марта. — Я хотел записать фразу, весь день вертевшуюся на уме: я отучен от писательской работы. Раскрыл тетрадь и сразу увидел подчеркнутое слово: отучен. Значит, оно вертелось не один нынешний день. Не отучился ли сам?..
«Привычка к работе — дело нравственной гигиены. Для работы надо жертвовать многим, без сомнения. Но ведь истинной любви вообще нет без жертвы, и там, где любовь к чему бы то ни было истинна, там жертва легка. К тому же искусство не так, как боги, которым тоже люди не умеют поклоняться иначе как жертвоприношениями, — оно требует мало, а дает очень много.
Оно требует сосредоточенности и исключения пустой суеты и тревоги праздной жизни».
(Это — Герцен к дочери — Н. А., в 1862-м).
Но если я не «жертвую многим», значит, нет «истинной любви». Как же она могла исчезнуть? Бред. Глупость.
14 марта. — ...Могу ли научиться быть «жестоким», когда встречаю несчастье, которому нельзя помочь? И надо ли этому учиться? Ведь если нет смысла в бесплодном самопожертвовании, то есть ли смысл в человеческой совести? Отзывчивость почти всегда наказывается; жестокость часто вознаграждается. Но в первом случае совесть деятельна, во втором она отмирает.
Чем более я отзывчив к человеческим нуждам, тем более теряю на «выходе продукции», потому что всякое участие в чужой судьбе есть ущерб моему времени, моей работе. Но зато это участие делает чужую жизнь моей жизнью, я подымаюсь над пределами эгоизма и становлюсь больше художником. С мертвой совестью я, может быть, дам больше «продукции», но с живой — больше приобрету, чтобы поднять свою работу выше.
4 апреля. — Мне надо было просмотреть 6-й том своего собрания. Оказалось: я умел хорошо писать. Это не всегда то «хорошо», которым гордится утонченный художник. Это хорошо, потому что в написанном осталось пережитое. «Сазаны», потом вдруг фронт под Орлом и душевная истина диалога двух солдат, ревнующих друг к другу за правду факта. Потом — «Весна победы», или завет прошлого — «Помни!»... Книга мучила меня, я злился, составляя, складывая мозаику тома. Но вижу: в нем на самом деле хорошо то, что это хроника моей жизни, хроника писателя моего времени. Да, все это было, все это было с писателем на рубеже, на перевале половины нашего века.
Там не весь я, но часть меня, и вовсе не худшая часть. Там не всё на высоте, но часть на высоте, и не меньшая часть.
5 апреля. — Мне полезно и следует чаще читать таких авторов, каким был Роллан. Он не мог жить вне реальной действительности (его слова). Может быть, он был чересчур трезв для художника. Но лучше быть чересчур трезвым, нежели чересчур пьяным. Я сетую на свои общественные интересы, которые мешают мне — писателю. Но ради чего я стал бы писать, если бы на самом деле изжил в себе все общественное?
Роллан меня отрезвляет. Я объясняю слабостью своей воли, что поддаюсь требованиям и зовам, которыми одолевает меня общественность. Но чем я был бы без нее? И не всегда ведь я подчиняюсь этим требованиям пассивно. Не вернее ли сказать — я слишком часто хочу быть общественно активным?..
И это ведь, по природе своей, одно и то же: деятельная совесть и общественная активность. А я не мог бы жить с мертвой совестью.
9 апреля. — В верстке — «Капитуляция Германии» Вс. Вишневского. Запись первых дней мая в штабе Чуйкова в Берлине 45-го года. Стенографически тщательно.
Сейчас дневник этот вырастает в документ самого первостепенного значения. Грохот орудий, кровь, огонь за окнами комнат, а в комнатах — крах и распад Германии, представленный в лицах, победа и торжество Советской России, начинающей новую эпоху мирового своего влияния силой.
У Вишневского был острый исторический инстинкт особого, непосредственного свойства: его тянуло к самому острию событий, и он отдавался переживанию момента с неподражаемой, наивной самозабвенностью... как артист на сцене, играющий «нутром». Ему не надо было разбирать, анализировать своей роли, — он находился в ней постоянно: он от природы наделен был чувством своего «долга» перед историей и восхищением ею. Но он был нисколько не исторической фигурой, а только служакой и вечно восторженным наблюдателем фактов, стенографистом событий. Он писал, записывал все, что попадалось ему на глаза и под руку. Я помню это его непрестанное писание в Нюрнберге, эти килограммы бумаги, исписанной всем, чем угодно... В этом была неповторимая цельность характера, — он в любом положении находил «историчность». Если перебирать все существующие в гамме тона и полутона, то даже при отсутствии слуха один из них совпадет с тем, который надо взять. И, наоборот, если тянуть лишь один тон, он совпадет с каким-нибудь из тонов мелодии, которая поется. Вишневский принадлежал к людям одного тона, и из всего им написанного можно теперь выбирать в обилии те места совпадений его тона с голосом исторических фактов, которые нам представляются верной мелодией и которые волнуют. Стенограммы Вишневского чрезвычайно интересны, как летопись, несмотря на то, что «нутро» летописца вызывает улыбку.
Читать дальше