7 июля. — Начались приемы, обещанные мною в Хельсинках участникам ассамблеи — теперь уже старым знакомым.
Зашел к Назыму Хикмету, чтобы вместе с гостящим у него Ст. Хермлином пригласить к себе. Застал у него обеих сотрудниц «Юманите» <���…> Они сидели на полу, окруженные подушками и босые, вероятно для вящей иллюзии вполне турецкого времяпровождения.
Весьма долгий и жаркий спор о русской живописи, которой обе француженки, по их словам, «не понимают». Хикмет оказывается тоже непонимающим. Я устанавливаю, что, собственно, они не слишком знают предмет: Серова, Рылова и никого из «Мира искусства» они не видали, — их неприятие нашей живописи порождено почти исключительно Репиным. Хермлин присоединяется к оппозиции, и я остаюсь в одиночестве: я все-таки кое-что знаю, чего они не собираются вовсе и узнавать. Хермлину кажется, что насадить у нас «хороший вкус» в быту (понятный ужас перед «искусством» ширпотреба!) было бы очень несложно, — следовало бы только применить известное принуждение (пусть государственное, что в наших условиях вполне осуществимо) и запретить производить предметы «плохого вкуса», обязав выпускать апробированные и утвержденные неким эстетически грамотным ареопагом стандартные вещи. Мои ссылки на отсутствие исторических посылок для такого универсального решения и экономической возможности насытить рынок безукоризненными предметами в стране, где не хватает табуреток, сковородок, не говоря о хороших красках или бумаге, — все эти ссылки повисли в пустоте, и мы отправились ко мне всей компанией пить кофе.
Дома я показал им воспроизведения картин русских живописцев 18 и 19 веков. Во всем, что на них производило впечатление, они усматривали чье-нибудь «влияние», и это «чье-нибудь» было, конечно, всегда французским.
В понятии «реализм» они всегда хотят видеть школу. Но ведь реализм наличествует в десятках направлений искусства и школ, — взять хотя бы только Возрождение!.. То, что реализм есть мировосприятие и вместе миропонимание, представляется им смутным, неубедительным. Так как почти все рассуждения сводились к проблеме вкуса, то проблемы, в сущности, никакой и не было. Возникновение и воспитание вкуса — явление, обусловленное чисто исторически. Среда, в которой воспитывается глаз, слух, — вот что определяет наши эстетические представления. «Хорошо» для китайца, француза, русского — это всё разное «хорошо». И прелесть искусства не в степени сходства, перекличек, похожести одного национального вкуса на другой, а как раз в элементах их различия, несхожести. И самая бесплодная из всех маний — это мания утверждать, что такое-то искусство хорошо, потому что оно такое же, как мое искусство, которое лучше всех!
Я люблю французов-импрессионистов, но люблю и голландцев, люблю и некоторую живопись русских художников (и при этом — разную! — есть ведь и у передвижников прекрасное искусство, как есть негодное... с моей точки зрения и на мой вкус).
Словом, спор не окончен, да он и не кончится никогда, нигде в мире. Поэтому мы превосходно объединились на кофе и других вещах общего вкуса.
17 августа.
Карловы Вары.
— Вчера — записки к главе из яснополянских летних эпизодов, которую начал сегодня. Сразу пошла очень недурно, и теперь только бы не отрываться и увеличивать темп. Буду стараться выкраивать четыре часа из очень разбитого лечением и режимом дня.
<...> 11-го утром меня проводили Нина с Варюшей, приехавшие с дачи на Киевский вокзал. В пути — письма Чехова, том 18-й. 13-го поздно вечером — в Праге. На другое утро, рано, прогулка по городу. Влтава, нежный прохладный туман и в нем — смутные массивы Градчан. Рыболовы на лодочках. Воскресные ранние пешеходы через Карлов мост. Красиво-человечный и какой-то художественный город...
Из чешской утренней газеты узнаю о смерти Томаса Манна. Глупая мысль, что он не прочитает моей статьи о нем. И еще глупее: может быть, прочитай ее, он умер бы еще скорее! Все время не отвязывается, на разные лады, эта дурость, а поверх нее — грустное сознание, что стало на свете меньше еще одним очень большим, настоящим писателем, и скоро ли еще придет ему подобный?..
19 августа. — <...> С. Буденный говорил со мной о «Необыкновенном лете» и по-своему — просто, от души — хвалил книгу: «Так оно и было на самом деле, — это жизнь! И все видишь...» Читатель знающий — 19-й год — его год, его время.
21 августа. — <...> Не знаю, зачем мучаю себя Достоевским. Все мало-мальски хорошее у него обречено на несчастье. Чем прекраснее существо, тем глубже его страдание. Но там, где в мраке блеснет любовь, там она полна нестерпимо-чудесного очарования. И поцелуй Поленьки, обнявшей Раскольникова, невозможно читать без слез умиленья.
Читать дальше