К концу 30-х годое скрытый саботаж приобрел угрожающие размеры: опоздания на работу, прогулы и текучесть приняли характер бедствия. Многие предприятия за год принимали и увольняли вдвое и втрое больше работников, чем им было нужно, сменяя в течение года два-три раза свой состав. В 1940 году власть издала указы о запрещении добровольного перехода с предприятия на предприятие и о наказаниях за опоздание и прогулы. Теперь, приходя на работу, надо было расписываться в особых листах: ровно в 10 часов листы убирались — опоздавших ожидала кара, включительно до тюремного заключения. Власти надо было заставить вас работать больше. Но указы не принесли ей много пользы: мы стали приходить во время и высиживать положенные часы, делая вид, что заняты.
Для энтузиазма не было оснований. Мы строим заводы, фабрики, новые города. Но что они дают нам, всему народу, стране? И их можно строить нормальным путем, без истерики и жертв…
Одним из близких моих сослуживцев был некто Поспелов, худощавый, будто выцветший человек, с усталым и грустным лицом. Осколок прежнего мира, еще до революции Поспелов окончил московский университет, потом учился заграницей и был разносторонне образованным и большой культуры человеком. Много лет он работал в Центральном Статистическом Управлении, когда почти весь состав ЦСУ арестовали за «вредительство» при переписи 1936 года, обнаружившей убыль населения и отсутствие в его сознании сдвига в сторону социализма, арестовали и Поспелова. Но он был незначительным работником в ЦСУ, через полгода его освободили. По знакомству с Колышевым он устроился статистиком к нам. Работал Поспелов добросовестно, но без малейшего интереса и с таким видом, как будто тонко и печально смеется и над своей работой и вообще над всей нашей жизнью. Себя он называл «конченым»: этому умному и многознающему человеку места в советской жизни не находилось, а сам Поспелов раз и навсегда решил, что пытаться что-либо изменить в нашем строе бесполезно.
Жил Поспелов на Новинском бульваре, в комнатушке-чуланчике большого старого дома. По плану новой Москвы этот дом подлежал сносу; Поспелов говорил, что ему некуда будет деваться, когда дом начнут сносить. Жильцам сносимых домов давали по две тысячи и предлагали уходить на все четыре стороны, — а для того, чтобы найти в Москве комнатку, нужно было не менее десяти тысяч. Выселяемые устраивались у родственников или знакомых, уезжали в провинцию; некоторые, сложившись с другими, возводили халупы на отведенных за городом для частных построек местах. В новых домах им не давали комнат: новые дома заселялись партийцами, «знатными людьми», орденоносцами, часто из провинции — власть наводняла Москву людьми, которых она считала более близкими. Большие новые дома на улице Горького были почти сплошь заселены военными, в том числе участниками боев у Хасана и Халхин-Гола.
Летним днем 1940 года Поспелов не пришел на работу. К полудню мы узнали, что накануне, вечером, он повесился в своей комнатке. Придя с работы, Поспелов нашел у себя повестку с предложением выселиться из дома. Чтобы не подвергаться новым мытарствам, Поспелов предпочел покончить с собой.
Другим близким моим сослуживцем был инспектор Виноградов. Тоже пожилой, образованный, культурный человек, этот — порывистый, увлекающийся. По горячности своей он еще считал, что не всё безнадежно и что продуктивно всё-таки можно работать. Нередко он увлекался каким-нибудь делом, шумел, волновался, хлопотал, отдаваясь делу целиком, но чаще обнаруживал, что хлопоты его напрасны или что они дают такой ничтожный результат, либо так искажаются, что Виноградов приходил в отчаяние. Ему не хватало спокойствия, терпения и упорства Колышева или увертливости Непоседова, с помощью чего только и можно иногда преодолевать или обходить созданные приказами железные барьеры нашей жизни. В сотый раз убедившись в бесполезности своих усилий, Виноградов остывал — до следующего увлечения.
Наблюдая за ним, я думал: так работает и вся страна. То один, то другой вдруг вспыхнет, загорится, работает с увлечением — пока не наткнется на неодолимый барьер приказа и не погаснет. Вспыхивает другой — и тоже остывает. Остывшие превращаются в чиновников; уныло регистрирующих «прорывы» и кое-как штопающих неизживаемые «неполадки». Ни налаженной постоянной работы, ни условий для творчества: всякий творческий порыв неминуемо утыкается в приказ, в желание власти сковать его, и неизбежно остывает. Получается цепь вспышек и угасаний — по ним проходит ухабистая дорога, а на ней кое-как ковыляет воз коммунизма.
Читать дальше