Трагедия еврейства – с «Тяжелым песком», характер Сталина – с «Детьми Арбата», с тем же «Факультетом ненужных вещей», и все это написано, осмыслено, завершено Гроссманом в 1960 году! Раньше, чем завершили или даже чем начали соответствующие свои работы Рыбаков и Дудинцев, Солженицын и Домбровский, Алексеев и Семин, Симонов и Гранин. Как правило, эти писатели углублялись в свои темы независимо от Гроссмана: в 60-е и 70-е годы он просто физически не мог влиять: текст был утрачен; он влиял в 80-е годы – и то под сурдинку, «из-под полы»… а если бы влиял открыто и в полную силу?
А если бы – я решусь здесь на фантастическое предположение, – если бы книга Гроссмана была напечатана в 1961 году?
Можно себе представить, как повлияла бы она на русскую прозу, какое мощное, расколдовывающее воздействие имела бы на всю литературу и на общественную ситуацию в целом…
Ладно. Вернемся на грешную землю. Не могло этого быть. Не даром же перепуганные редакторы кинулись звонить, куда следует. Ни под каким видом наша общественность не переварила бы роман Гроссмана даже и в наилиберальнейшие 60-е годы. Более четверти века пришлось нам дозревать. Дозрели. Так что ж, выходит, задним числом воспринимать все это? С поправками на опоздание? Со скидками на постарение? С учетом того, что другие успели сказать больше?
Нет. Я объясню сейчас главное, что мучает, но и примиряет меня с трагической судьбой Гроссмана: роман не постарел, в известном смысле он выходит все еще вовремя. В коня и корм. Созрели – берем. То, что говорит Гроссман, не сказано ни Рыбаковым, ни Дудинцевым, ни Симоновым, ни Граниным, ни тогда, ни сейчас.
Это у нас еще никем не сказано. И это настоящий эпос не просто потому, что он соткан из огромного числа судеб людей: солдат, командиров, комиссаров, ученых, вождей, лагерных доходяг, замороженных немцев, эсэсовцев, подпольщиков-антифашистов, рабочих СталГРЭСа, летчиков, мыкающихся в эвакуации старух, а прежде всего потому, что перед нами художественное мироздание, целостное и единое. Такое не стареет от смены эпох или социальных слоев, определяющих эти эпохи. Это вещь гигантского дыхания, и мы его СЕЙЧАС ощущаем. И ткань художественная не стареет по той же причине: над почвой – купол. Купол высшего смысла.
Но сначала о ткани.
Говорят: много толстовского. Но схожесть Гроссмана с Толстым слишком видна, чтобы быть такой простой, как кажется. Ключевой толстовский ход: В ТО ВРЕМЯ, КОГДА – у Гроссмана отсутствует. Толстой сплетает и связывает, а Гроссман стыкует и сталкивает. Короткие главки его повествования с виду мозаичны, они сыплются дробью; внутри текста – детали, реплики, авторские суждения, сцепление которых, собственно, и обеспечивает художественное течение текста, но оно как раз мало напоминает здесь течение; скорее сухой шорох, дробный стук, словно бы треск разрядов – гул атомов, крутящихся в пустоте.
Однако любой атом повествования разрывается у Гроссмана от внутренних разнонаправленных сил. Палач плачет над жертвой.
Преступник знает, что он не совершал преступлений, но должен быть наказан. Национал-социализм входит в жизнь людей по-свойски, с шуточками, с плебейскими замашками. Лагерь выстроен «ради добра». Соединение несоединимого. «В детской кремовой коляске сложены противотанковые мины». Гроссман любит перечни, но они не успокаивают: это гремучая смесь. «На переднем крае хоронили погибших, и убитые проводили первую ночь вечного сна рядом с блиндажами и укрытиями, где товарищи их писали письма, брились, ели хлеб, пили чай, мылись в самодельных банях…»
Говорится – о боковом, попутном. «Мелочи, десятки мелочей». Ад обжит. Бойцы между атаками чинят ходики. Женщины в тылу стоят в очередях, оформляют прописку, думают о склянке постного масла… Надо было не только пройти войну очеркистом разведчиком, надо было и жизнь тыла знать в тошнотворной повседневности, – чтобы сложить эпическую громадину из таких вот повседневных кирпичиков. Но дело не только в кирпичиках, в атомах, из которых построено, – дело в кладке. Несоединимое соединено, иногда смешано, перепутано. Смерть рядом – человек ее не замечает, не хочет замечать. Мать, потерявшая сына, продолжает разговаривать с ним, стоя на пороге его пустой комнаты. Сухое безумие, неотличимое от нормы.
Повествование, идущее дробной круговертью, все время как бы обходит нечто, находящееся в глубине, в другом измерении, неназываемое и неодолимое. Лейтмотив Гроссмана: о главном – молчание. Его не выскажешь, оно не поддается словам. Зиянье на месте цели ( смысла, последней правды ) – вот лейтмотив. Потрясающая коллекция психологических типов, составляющих пирамиду гитлеровского рейха: наивные простаки, холодные циники, веселые бонвиваны, а на самом верху, «в страшной высоте» все это увенчивается пустотой; там, где все несоединимое соединяется, – в неизреченном одиночестве остается вождь наедине с безмолвием. Художественным рефреном отдается этот замирающий звук на другом полюсе сражающихся миров, – там, где Верховный Главнокомандующий, только что двинувший вперед смертоносные лавины, мечтает о тихой хижине, до порога которой не долетали бы звуки жизни, и вдруг произносит какой-то детский стишок, так что у присутствующих холодеют руки.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу