Рота Ананьева замечательна тем, что в ней этот дух царит безраздельно. И заслуга в том командира роты, умеющего в каждом своем подчиненном поддержать чувство инициативы, заразить чувством азарта. Ананьев не только управляет действиями солдат и командиров своего подразделения, главное, он управляет общим их настроением, а это уже значительно большее искусство, нежели умение толково распорядиться подчиненными согласно предписаниям боевого устава. Если мы внимательно приглядимся к этому образу, то обнаружим глубокую психологическую его разработку. Правда, В. Быков почти не погружает нас в мир внутренних переживаний своих героев, но, выстраивая целую цепь поступков, он как бы обозначает посредством их своего рода пунктир, за которым легко угадывается весь контур психологического состояния, а каждый поступок закономерно вытекает из предшествующих, строго согласуясь с логикой развития характера, постоянно подвергающегося воздействию все новых и новых обстоятельств. Вот это своеобразие художественного метода писателя, к сожалению, не встретило в свое время должного понимания.
4
А. Адамович, анализируя повести В. Быкова, пришел к весьма неожиданному выводу. «Чего нет в этих повестях (вплоть до «Сотникова»),— пишет он,— так это самосуда, «самоказни» (употребляя слово Достоевского) таких людей или хотя бы сложного психологического процесса самооправдания».
К сожалению, при всей доброжелательности А. Адамович подошел к произведениям В. Быкова с уже отработанными литературоведческими мерками. Нет, В. Быков не опровергает и не отвергает художественного метода Достоевского, напротив, он довольно последователен в своей верности этому методу. При невнимательном прочтении повестей Быкова действительно как-то трудно сразу обнаружить общее между творческими методами этих двух писателей. Герои Достоевского не то чтобы выстрадывают поступки, а прямо-таки вымучивают их. Любое право выбора приводит их к долгому нравственному замешательству. И недаром Великий Инквизитор говорит: «Или ты забыл, что спокойствие и даже смерть человеку дороже свободного выбора в познании добра и зла? Нет ничего обольстительнее для человека, как свобода его совести, но нет ничего и мучительнее».
Некто Раскольников намеревается убить старуху, и он довольно долго внутренне себя к этому готовит. Убийство совершено, и теперь Раскольников занимается столь же мучительно самосудом, а если употребить слово самого Достоевского — «самоказнью».
Некто Бритвин («Круглянский мост») в числе других партизан идет на выполнение задания. Операция срывается, вдобавок гибнет командир группы. Бритвин берет инициативу в свои руки. Он обманывает доверие подвернувшегося подростка (сына полицая) и взрывает мост принеся в жертву этого подростка. (Вспомним Достоевского с его «слезинкой ребенка».) Молодой партизан Степка Толкач тоже принимал участие в этой операции, но он не был посвящен в ее «детали». Когда же до Степки дошел смысл этих чудовищных «деталей», он схватился с Бритвиным, и в результате дело дошло до применения оружия.
Казалось бы, здесь никаким краем не присутствует мотив самосуда, «самоказни»: в течение нескольких часов происходит целый ряд действенных поступков, и за каждым из них стоят нравственные человеческие структуры, устойчивость которых вроде бы не предполагает проблемы нравственного выбора. Однако при всей внешней простоте (отчетливость сюжета и ситуаций, обыденность содержания диалогов, лексический и синтаксический строй авторской речи и т. д.) быковские произведения обладают такой емкостью внутреннего содержания, такой философской глубиной и взаимообусловленностью всех художественных компонентов, что для правильного их понимания беглого чтения недостаточно.
Возьмем хотя бы такой компонент, как композиция. Вторая глава повести начинается фразой: «Срубив несколько ольховых жердей, Степка возвращался на кухню», а предпоследняя глава заканчивается фразой: «Степку со связанными руками пригнал под автоматом Данила». Между этими двумя фразами и укладывается все содержание повести. В первой же главе и последней показывается пребывание Степки на партизанской гауптвахте после того, как его «пригнал под автоматом Данила». По сути дела, первая и последняя главы — это одна, заключающая повествование, глава, разорванная на две части. Вообще-то, можно было, не меняя ни одного слова, упростить композицию, начав повествование прямо со второй главы, а первую главу объединить с последней. Но это было бы уже совсем другое произведение.
Читать дальше