Не удивительно, что картинная, сочная, изгибистая и лукавая мужицкая речь пропитала его до мозга костей и помогла выработке литературного стиля.
Если нынешний каждодневный язык, рассчитанный на будничное употребление, сравнить с современной рабочей спецовкой, то язык Бунина — язык среднерусского подстепья начала века — похож на вышедшее из моды, но все еще добротное, красивое праздничное платье. Не зараженный случайными искажениями и тарабарщиной штампа, не замутненный уличным жаргоном, язык этот, отстаиваясь в тишине одинокого жилища, приобретал с годами чистоту и лепоту, особенно пригодные для воспоминательных сочинений. Державную основу этого языка составляли не слова вроде «прелестно», «пленительно», «жить на мелок», «полонез Огинского», рассыпанные там и сям в бунинских текстах и чуть отдающие дворянским тленом, а активное, деятельное, обнаженно-языческое слово народа, слово трудового крестьянина, которому не было ни времени, ни охоты попусту точить лясы. Основа эта не имеет иноземной замены. На другом языке не скажешь «спокон веку», «красный товар», не так зазвучит слово «ржи» во множественном числе, а фразу про лошадей «Все они были пегие, все крепкие и небольшие, масть в масть, лад в лад» перевести вообще невозможно. Крепкая, как махорка, народная речь слышится в авторском тексте «Жизни Арсеньева» на каждой странице — и в лаконичном замечании: «Праздник кончился, гости схлынули...»; и в пейзажных описаниях; и в том, как обозначен бывший крепостной Михеич: «Всего когда-то отведавший на своем веку — и Парижа, и Рима, и Петербурга, и Москвы...»
Расхожий литературный прием Бунин решительно отвергает. Первые книги романа, посвященные жизни мальчика и подростка, начисто лишены детской сюсюкающей речи. А ведь приемом письма «С точки зрения ребенка» соблазнялись и большие писатели. Вспомним хотя бы «Детство Никиты»: «Сбоку Никиты передвигала ногами длинная большеголовая тень». У Бунина просто: «Потом я шел вместе со своей тенью по росистой, радужной траве поляны...»
«...талантливость большинства актеров и актрис есть только их наилучшее по сравнению с другими умение быть пошлыми, наилучше притворяться по самым пошлым образцам творцами, художниками»,— заявляет Алеша и дальше на протяжении страницы в назидание Лике блестяще издевается над театральным штампом.
А Лика оспаривает Алешу. Она уже не в состоянии непосредственно судить об искусстве, искренне оценивать его.
«Эти феи одно из самых ненавистных мне слов! Хуже газетного «чреватый»!» — кричит Алеша — Бунин.
Его возмущение смешит Лику. И спор кончается ничем. Свое отношение к спору Бунин выражает экономно. Он просто выписывает заключительную фразу Лики:
«Не понимаю я тебя вообще. Ты весь из каких-то удивительных противоположностей!»
Окрашенная горькой (почти неприметной) авторской иронией, фраза эта чрезвычайно выразительна. Неживая, не своя, книжная конструкция ее лучше всяких обличений дает понятие о непробиваемости Лики, об ее эстетическом бесчувствии.
Этот пример еще раз показывает, что фразу Бунина невозможно освоить до конца, вычитывая лишь ее буквальный смысл, даже если эта фраза — прямая речь героя.
На первом плане — не смысл, а эмоциональный заряд фразы.
Прочтем, например, про ту же Лику:
«...в ответ на мои телеграммы и письма пришло в конце концов только два слова: «Дочь моя уехала и местопребывание свое запретила сообщать кому бы то ни было».
Эмоциональный заряд приведенного отрывка настолько силен, что не сразу замечаешь нарочитое отсутствие буквализма в сочетании «два слова».
При научном определении явление подводится под более широкое понятие. Задача художника, видимо, обратна: чтобы четко определить предмет, сделать его видимым, нужно извлечь обозначающее предмет слово из разряда общих понятий, придать ему наиболее узкое, личное, наиболее конкретное значение. Вместо того чтобы написать «зеленое море», Бунин пишет — «купоросно-зеленый кусок моря», серое лицо — лицо «цвета замазки», еще лицо — «красно-сафьяновое». А если цвет просто называется, то опять-таки чтобы не подтвердить, а изменить приблизительное представление о предмете.
«По сухой фиолетовой дороге, пролегающей между гумном и садом, возвращается с погоста мужик. На плече белая железная лопата с прилипшим к ней синим черноземом».
Такая точность изображения в сочетании с простотой требует от писателя, помимо таланта, отличного знания материала, знания не внешнего, экскурсионного, а пережитого.
Читать дальше