Запомнилась и байка Абдулова об актрисе Алле
Демидовой. Абдулов и Михаил Козаков о чем-то беседовали в Доме актера. Неожиданно к ним подошла Демидова.
– Миша, как ты полагаешь, в Высоцком действительно что-то есть? – спросила она Козакова.
Тот поначалу даже опешил.
– Алла, ты в каком веке вообще живешь? – сказал он. – Вся Москва Высоцкого знает, знает его песни наизусть, весь Союз тоже. Хочешь, я тебе его пластинку подарю? Послушаешь – больше таких вопросов не возникнет.
…Когда мы уходили, Высоцкий вроде бы пришёл в себя и простился с нами дружелюбно.
– Спасибо вам за всё, – сказал он. – Будете в Москве, заходите. А вино просто прекрасное. Если бы я не в завязке был, выпил бы бочку.
– А какой теперь у вас адрес в Москве? – спросил Саша
– Адрес? – переспросил Владимир Семенович и усмехнулся. – Спроси любого москвича – он тебе скажет.
Вот и всё. Сумбурный, беспредметный разговор, мало что значащие фразы, ничего существенного. А только запомнились эти короткие встречи. Видимо, всё дело в обаянии личности этого человека.
…А жить Высоцкому оставалось совсем мало. Год спустя, в Бухаре у него прервалось дыхание, пульс не прощупывался. Это была клиническая смерть.
В тот день врач Анатолий Федотов и Всеволод Абдулов спасли Владимира Семеновича. Но летом 1980 года сердце его остановилось…
Май 1969 был «урожайным» на новые знакомства. Свободный художник, как называл себя Тоом, был в жесточайшей депрессии. В декабре 1968 года он получил премию журнала «Дружба народов» за блистательный перевод книги очерков эстонского писателя Юхана Смуула «Японское море, декабрь». Однако в личной жизни всё было непросто. Тоом развёлся с дочерью поэта Павла Антольского Натальей, которую он почему-то называл Кипса, а потом с эстонкой, кажется, Ирмой. Ничего не выходило и из романа с горячо любимой мной поэтессой Юнной Мориц.
Я пошевелил извилинами и воспроизвёл её стихотворение «Памяти Тициана Табидзе». Я держал тогда в памяти целую библиотеку, запоминал стихи после первого их прочтения.
– Вот-вот, из-за этого самого стихотворения её и перестали печатать, – сказал Тоом. – А ещё из-за «Кулачного боя». В верхах усмотрели эзопов язык и критику в адрес власть предержащих.
Сам Тоом переводил, как и его мать, в основном эстонскую литературу. С его переводами я был знаком, и они мне нравились. Я сказал об этом моему новому знакомому.
Он обладал многими талантами. В молодости был актёром в студии Арбузова. Выступал во время Великой Отечественной войны перед бойцами вместе с Александром Галичем. Окончил литинститут. Занимался спортом. Писал и свои стихи. Я потом нашёл некоторые из тех, что он читал. Но опубликованного мало.
Как-то в поезде я ехал,
было в нем пятнадцать окон:
справа – семь и слева – восемь,
прямо выставка картин.
А дорога проходила
через лес и почему-то
справа были – лишь березы,
слева – ели и сосна.
Солнце било прямо в крышу,
и темно в вагоне было,
но зато деревья ярко
были все освещены.
И мои пятнадцать окон
все светились, как картины,
что висели аккуратно
в черных рамах на стене…
Но больше всего мне нравится его «В доме-музее Иоганна Баха»:
Прославлены и доблесть и геройство,
а я хочу воспеть благоустройство
средневековых маленьких земель,
все эти Эрфурты и Эйзенахи,
где так привольно расплодились Бахи
и где на пасху пела карусель.
В покоях, расположенных над хлевом,
от клавесинов пахло теплым хлебом,
который никогда не подгорал.
Помилуй, Господи! Ведь клавесины —
не просто сумма струн и древесины,
а если так, тогда и хлеб – хорал.
Наука хлеба и наука звука
переходили к правнукам от внука,
и если земли затевали спор
о первородстве, то не футболисты
решали этот спор, а органисты
и две земли, сошедшие в собор.
Почетом и особыми правами
платили органисту, и дровами,
чтоб к службе не остыл среди зимы.
А он платил приходу сыновьями,
учеными своими соловьями,
весьма изрядно певшими псалмы…
Он говорил о своих друзьях: о Борисе Слуцком, Давиде Самойлове, Веронике Тушновой, Эдуарде Колмановском, и мне, двадцатилетнему, казалось: ещё чуть-чуть – и я попаду в этот круг небожителей. Нет, не попал.
Читать дальше