Я чувствовал кожей, что некоторые думают, что художник, творец, всегда враждебен и опасен любой власти. Сознательно или бессознательно, именно в искусстве видят опасность, таинственность, неуправляемость по отношению к власти. Некоторые не знали предмета разговора, щепетильность рассматриваемого вопроса. И впервые, наверное, шло такое разбирательство. Поэтому члены бюро не выполнили «план», не подвели жирную черту, не выполнили партийный заказ или не хотели брать на себя ответственность. Мы, мол, провели разговор на уровне города, а там пусть решают вышестоящие органы. Никаких оргвыводов и меня отпустили без охраны и наручников. Только почистили перышки и пригладили некоторые взъерошенные мысли.
А позже, недели через три пришли в театр представители горкома партии во главе с Матреной Викторовной Цыс – секретарем горкома партии. Все эти коммунисты идеологию партии превратили в религию. Мыслили одинаково и примитивно.
Свою ущербность, недалекость, незнание предмета разговора, бедный словарный запас прикрывали партийными лозунгами и клише.
Олигархия функционеров, партийцев такова, что кардинальных изменений изнутри аппарата невозможно. Поэтому все мыслили шаблонно, а нехватка аргументации заменялась окриком от имени партии. Эти мешковатые старички и молодые, которые говорили «коммунизьма», «социолизьма», старались выглядеть либералами, демократами, а на самом деле в стране был полицейский вариант сталинизма. Он был и после смерти Сталина. Сталинизм – это не просто прихоть или ошибка Сталина, это исторически сложившаяся ситуация, мешанина, которая подавляла свободомыслие. И любая сказанная мысль не в угоду партии – наказывалась. Эта партийная система не давала шаг влево или вправо. Закостенелость партийных догм и сожрали саму партию.
Система представляла собой отлаженную машину. И места занимаемые человеками являются винтиками этой машинерии. И кто пытается персонально повлиять или сделать критическое замечание по поводу партии вылетает из машины или уничтожается ею. Иванова, Петрова, Манджиева, Санджиева можешь критиковать, а партию в целом – преступно. В партию многие вступали из карьеристских целей. Поэтому там было много серых мышек. Один лояльный коммунист из обкомовской структуры, любивший вмазать по наркомовской, сидя в мастерской у художника Очира Кикеева ляпнул: «Партия – это торжество посредственности». Америку он не открыл, а хотел прослыть, что он натуральный коммунист, а многие «химия».
У нас в театре я спрашивал у молодых женщин, мол, а ты зачем вступила в партию? Ответа не было. Итак понятно. На партийных собраниях всегда молчали. А вдруг как партийную поднимут по лестнице вверх? Тогда многие уходили наверх, а потом возвращались. Убегали в обком партии, а леща схлопочут, и снова возвращались.
У Кугультинова и в обкоме партии у
III
секретаря Намсинова И.Е.
Вот так мне из-за «Ваньки Жукова» перекрыли кислород. И однажды Лия Щеглова (Петрова) сказала: «Обратись к Давиду Никитичу. Он человек мудрый, что-нибудь придумает». В общем, только она одна за эти месяцы дала вразумительную наколку. За что ей благодарен.
В общем собрался я с мыслями, позвонил поэту, надел лучший лапсердак и прямиком к спасителю. До этого я обращался ко многим знаковым фигурам того времени. Все отбоярились.
Пришел к частному дому на песках возле РСУ, а во дворе большая собака. Не попасть, думаю, к поэту. Начал кричать, как утопающий. Вышла Алла Григорьевна, жена Давида Никитича. Мэтр сидел в кресле в халате как хан, сложив ноги по-азиатски. На столе книги, бумаги, письма. Вид был угрожающий, и мизансцена не предвещали ничего хорошего. Как будто приготовился крушить меня, а не помочь. В голове молнией мелькнула мысль: «Зачем я пришел к нему. Доконает он меня совсем».
«Садись», – сказал Мастер. Пауза. «Слышал, слышал». Опять пауза. Голос его ничего пока не предвещал. Вошла Алла Григорьевна, жена: «Давид Никитич, может чаю?». «Подожди. Потом…» – махнул рукой. Она ушла.
– К работе тебя не допускают?
– Нет.
– Кто с тобой разговаривал? К кому ходил?
– Было собеседование с представителями горкома партии, с Пантелеймоном Васькиным и сидел какой-то чиновник или из КГБ, я не знаю. Потом вызвали на коллегию в горком партии. Сидело человек 20–30. Расспрашивали меня.
– Кто, что спрашивал? – спросил поэт.
– Первый выступил, по-моему, какой-то Бамбаев. Он объяснил суть дела. Больше всех вопросы задавал прокурор Федичкин. Он спросил, кто меня надоумил переделать рассказ «Ванька Жуков» и навести критику на власть, город. Были еще вопросы. Почему я обратился к 1 секретарю, спросила какая-то женщина. Я ответил, что обратился как к отцу нации. И меня отпустили. Шло это минут тридцать, а может больше. В основном меня ругали.
Читать дальше