Под «черненькой» подразумевалась Мария Петровых. Понравившееся Ахматовой стихотворение Берггольц было написано в 1942 году, опубликовано 14 лет спустя.
«Ленинградская поэма», вызвавшая столь суровую критику Ахматовой, бесспорно, не поэтический шедевр, но дело не в этом. Для ленинградцев, и не только для них, было чрезвычайно важно, что вслед за «Февральским дневником» Берггольц в печати появились ее же правдивые строки о блокаде:
Я как рубеж запомню вечер:
декабрь, безогненная мгла,
я хлеб в руке домой несла,
и вдруг соседка мне навстречу.
— Сменяй на платье, — говорит, —
менять не хочешь — дай по дружбе.
Десятый день, как дочь лежит.
Не хороню. Ей гробик нужен.
Его за хлеб сколотят нам.
Отдай. Ведь ты сама рожала…
Это была правда. Хлеб меняли на гробы, и тела умерших не предавали земле неделями, а первыми жертвами становились дети. И сколь бы ни были риторичны или слабы с точки зрения поэтического ремесла строки поэмы, в 1942 году не это было главным. Правдой было и то, что могло показаться поэтическим вымыслом: «сестра моя, москвичка Маша» (актриса Мария Берггольц) в самом деле приехала в Ленинград по «дороге жизни» и привезла продукты. Мало кто помнит, что именно в тексте этой поэмы содержатся две строки, которые будут цитироваться до тех пор, пока сохранится память о блокаде:
сто двадцать пять блокадных грамм
с огнем и кровью пополам.
Такова же судьба самой знаменитой строки Ольги Берггольц: «Никто не забыт и ничто не забыто». Она «живет» сама по себе, в отрыве от эпитафии на Пискаревском кладбище, последней строкой которой является.
Берггольц не хуже Ахматовой понимала, где правда, а где ложь, сталкивалась с цензурой внешней едва ли не ежедневно и волей-неволей включала внутреннего цензора. Двадцать четвертого сентября 1941 года она пишет в дневнике: «Надо перестать писать (лгать, потому что все, что за войну, — ложь)… надо пойти в госпиталь… помочь солдату помочиться гораздо полезнее, чем писать ростопчинские афишки…» Однако же писала эти «афишки», озвучивала их по радио. В ее «афишках» было все же больше правды, чем полагалось, что же касается стихов… При всех их очевидных слабостях они оказались соразмерны слушателям самого разного интеллектуального и образовательного уровня и прозвучали очень своевременно.
Учительница Ксения Ползикова-Рубец писала о стихах Берггольц в дневнике: «Это хотела сказать я, но не сумела». Владимир Люблинский, специалист по творчеству Вольтера, историк и книговед, также был весьма высокого мнения о стихах Берггольц. Вечером 30 декабря 1942 года он специально зашел минут на двадцать к Мариным (В. В. Марин — муж М. В. Машковой), «главным образом ради того, чтобы застать там Ольгу Берггольц и пожелать ей нового года и выразить благодарность за отличные стихи и новогоднее выступление по радио 29-го».
Из дневника Берггольц от 13 мая 1942 года:
Сегодня я могла бы написать: «О вчерашнем моем выступлении говорит весь город…» Это, конечно, не так, но только в одном радиокомитете я выслушала сегодня столько признаний, благодарностей и трогательнейших слов — от знакомых и незнакомых людей. Какая-то страшная пожилая женщина говорила мне: «Знаете, когда заедает обывательщина, когда чувствуешь, что теряешь человеческое достоинство, на помощь приходят ваши стихи. Они были для меня как-то всегда вовремя. В декабре, когда у меня умирал муж, и знаете, спичек, спичек не было, а коптилка все время гасла, и надо было подталкивать фитиль, а он падал в баночку, и гас, и я кормила мужа, а ложку-то куда-то в нос ему сую — это ужас, — и вдруг мы слышим ваши стихи. И знаете — легче нам стало. Спокойней как-то. Величественнее… И вот вчера, — я лежу, ослабшая, дряблая, кровать моя от артстрельбы трясется, я лежу под тряпками, а снаряды где-то рядом падают, и кровать трясется, так ужасно, темно, и вдруг опять — слышу ваше выступление и стихи… И чувствую — что есть жизнь». И еще — такие же отзывы, письма.
А это ведь и в самом деле грандиозно: ленинградцы, масса ленинградцев лежит в темных, промозглых углах, их кровати трясутся, они лежат в темноте ослабшие, вялые (господи, как я по себе знаю это, когда лежала без воли, без желания, в ПРОСТРАЦИИ), и единственная связь с миром — радио, и вот доходит в этот черный, отрезанный от мира угол — стих, мой стих, и людям на мгновение в этих углах становится легче, — голодным, отчаявшимся людям. Если мгновение отрады доставила я им — пусть мимолетной, пусть иллюзорной, — ведь это неважно, — значит, существование мое оправданно.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу