* * *
Лондон. Одиночество среди толпы. Ощущение пустоты жизни. «Я спрашиваю себя, какого черта понадобилось кому-то сотворить такой мир: с какой целью созданы, например, денди, и короли и fellow — аспиранты колледжей и женщины «известного возраста» — и масса людей какого бы то ни было возраста — и я сам, главное!.. Есть ли что-нибудь за пределами всего этого? Кто знает? Тот, кто не может этого сказать. Кто это говорит? Тот, кто этого не знает». 22 января ему минуло двадцать шесть лет, «шестьсот по сердцу, — говорил он, — шесть по здравому смыслу». В двадцать шесть лет полагалось бы уже представлять собой что-то. Что же он представлял собой? Кто его любил? Хоть он уже не был львом сезона, его все же усиленно приглашали, но ему не хотелось никого видеть. «Хобхауз говорит, что я стал нелюдим — настоящий домовой. Правильно… Эту последнюю неделю читал, ходил в театр, кое-кто заходил; изредка зевал, вздыхал, ничего не писал, кроме писем. Если бы я всегда мог читать, мне никогда не нужно было бы никакого общества. Разве я о нем жалею? — Гм! Мужчины не вызывают во мне никакого восторга, что же касается женщин — не больше одной за раз. Есть что-то умиротворяющее для меня в присутствии женщины — я даже не могу этого объяснить, так как у меня не очень высокое мнение об этом поле. Но это факт, — я всегда бываю лучше настроен и по отношению к себе, и ко всем другим, когда на моем горизонте женщина. Даже моя хозяйка, миссис Мюль — самая древняя, самая дряхлая из их породы, — всегда может меня рассмешить, — задача нетрудная, впрочем, когда я «в ударе». Э-эх! Хотел бы я быть на своем острове!»
«Король Лир», «Гамлет», «Макбет»… Он каждый вечер ходил смотреть Шекспира, знал его наизусть. Он жил им. Очень часто писал свой дневник в отрывистом стиле принца Датского. В эту зиму 1814 года и жизнь была шекспировская. Драма Империи близилась к развязке. Хобхауз за ужином в Кокоа-Три предлагал пари на обед в ресторане, что союзники до конца февраля займут Париж; Байрон, верный своему герою, принял. 28-го Блюхер был под Мо, и Байрон выиграл обед. В марте бои под Фер-Шампенуаз в течение нескольких недель поддерживали в нем надежду, что союзники Англии, Блюхер и Шварценберг, будут разбиты. Потом все пошло наоборот. Вернувшись 2 апреля от Августы, которая скоро должна была родить, он узнал, что его кумир Наполеон слетел со своего пьедестала. «Эти бандиты вошли в Париж», — сказал он. 10-го стало известно об отречении и отправке на остров Эльба. Хобхауз и Байрон вышли посмотреть на иллюминацию в Лондоне. В Карлтон-Хаузе у принца-регента огромными сверкавшими буквами пламенело: «Да здравствуют Бурбоны и Слава Лилии».
Дневник Байрона: «Я отмечаю этот день: Наполеон Бонапарт отрекся от великой империи. Очень хорошо. Мне кажется, Сулла поступил лучше… Как! Дождаться, пока займут столицу, и потом отрекаться от того, что уже потеряно? Остров Эльба, чтобы удалиться на покой!.. Я поражен, просто ничего не понимаю. Не знаю, но мне кажется, что я, даже я (букашка в сравнении с этим человеком) готов был расстаться со своей жизнью ради вещей, которые не стоят и миллионной доли этого удара. В конце концов, может быть, корона не стоит того, чтобы ради неё умирать? Все равно, пережить Лоди, и только для этого!»
Он написал презрительную оду герою, который его так «обманул».
Хобхауз в погоне за впечатлениями решил отправиться во Францию, чтобы увидеть последние следы чудовища. Ему хотелось поехать с Байроном, но того удерживали роды Августы. 15 апреля она родила девочку, которую (верх неосторожности) назвали Медорой. Байрон приехал сейчас же. Он гордился своим отцовством. Леди Мельбурн, которая ему, разумеется, предсказывала, что этот ребенок, родившийся от кровосмешения, будет чудовищем, он написал: «О, это того стоило, я не могу сказать, почему, и это не чудовище, а если это будет чудовище, то по моей вине, я определенно решил исправиться. Но вы должны согласиться, что совершенно невозможно, чтобы кто-то любил меня хотя бы вполовину того, как любит она, а я всю жизнь стремился убедить кого-нибудь полюбить меня, и до сих пор меня не любила ни одна — моего типа. Нет, правда, мы теперь будем благонравными. Мы, кстати сказать, уж и сейчас благонравны и будем продолжать так в течение трех недель и больше». Спустя несколько дней после рождения девочки он подарил Августе, супруг которой по-прежнему увязал в долгах, три тысячи фунтов.
Он любил её больше, чем когда-либо, отчаявшейся и неудержимой любовью: он посвятил ей стихи, которые, может быть, были лучше всего того, что написал до сих пор:
Читать дальше