Ах, этот саундтрек папиной жизни, этот любительский хор, эти содранные в кровь о гитарные струны пальцы, официантки, сложившие головы на руки, заслушавшиеся молодого кандидата наук в белой рубашке и с тонким черным галстуком, эти нежные компании друзей, поющих чуть охрипшими голосами «Ты мое дыхание…», Bandiera rossa на родине песни, белопесчаная Юрмала с Фрадкиным и Аедоницким, «Варяг» в реанимационном отделении… В последние свои годы он уже ничего не пел. Гитару в руки брать не рисковал, потому что эти большие красивые руки не слушались его. На это было очень больно смотреть.
Всё проходит. И только боль не проходит никогда. Память — боль. Ностальгия — тоже боль. Вина — боль. И вина всегда — по-пастернаковски — «неотпущенная». И всё время, как писал Давид Самойлов, жжешь корабли, которые давно утонули.
Я едва успел на его похороны, вернувшись из-за границы.
Надо было положить в могилу гитару. И на надгробии написать: «Возьми гитару, спой, Володя, пусть песня облаком плывет…»
Не додумался я…
Сиротство — это когда некому задать вопрос: «Что мне делать, мама?» или «Как мне себя повести, папа?» И неважно то, что я никогда не задавал им таких вопросов (только иногда — брату). Да и, наверное, неважным был бы ответ. Важна сама возможность задать такой вопрос. Если ее нет — ощущаешь свое сиротство. Особенно когда терпишь поражения. Главные поражения в жизни — это голы в свои ворота. Воспоминания об автоголах, как для бывшего спортсмена, — тяжелое, никуда не девающееся с годами моральное бремя. И ворота приходится защищать от себя самого — самому себе. Больше уже некому.
Перелистываю свои дневники — рабочие записи, заметки, сделанные в командировках, зарубежных поездках, — и возвращаюсь к тем мгновениям собственной судьбы и судьбы страны, которые сейчас стали уже историей. Но ведь это та судьба и та история, которые пребудут вечно. И я счастлив, что «посетил сей мир в его минуты роковые», что со мной рядом всегда были мои друзья и моя семья, что я не покривил душой перед испытаниями времени. Это я и хочу завещать своим детям, внукам и правнукам.
…Вереск на этом острове совсем не похож на вереск в Прибалтике, который всегда напоминает мне об отце. Он пахнет сильнее и цветет ярче. Но это он. Хотя и не сразу, но я его узнал, как радовался ему однажды в Альпах, потому что это как будто была встреча с папой. Зимы там теперь теплые, и пригорок освободился от снега; странно было трогать вереск лыжной палкой. Всё равно что проводить рукой по стриженой голове ребенка. Отец радовался бы такой находке, да еще зимой. И весело оттолкнулся бы лыжными палками. И снова передо мной оказалась бы его спина. И я снова стал бы его догонять, продолжая этот бесконечный бег по лыжне.
За его спиной.
Папа. Конькобежный шик конца 1940-х.
Адель (Деля) Трауб и Володя Колесников. Конец 1940-х.
Родители познакомились и полюбили друг друга еще в школьные годы. Уже студентами знали, что поженятся. Папа бравирует своим сходством с Маяковским.
Прадеды по материнской линии — выходцы из Латвии.
Залман Трауб
Гершон Кац-Каган
Мой дед Давид Трауб (в центре) и бабушка Любовь Кац-Каган. Он — талантливый архитектор, был арестован в 1938-м, погиб в Устьвымлаге в 1946-м.
Сохранились его письма из Вожаеля — жене (Любе Трауб), дочери (Деле Трауб), родственникам. 1920-е.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу