Когда наконец мой рассказ был окончен и дописана последняя страница, он сказал:
— Распишись, — и придвинул мне кипу исписанных листов. — Вы свободны, — добавил он, собирая листки. — Вот адрес американской миссии в Москве. Можете отправляться к родителям.
Я отрицательно покачал головой. Он с удивлением посмотрел на меня.
— Я останусь здесь, — объяснил я ему. — У меня советское гражданство. С сорокового года.
Весь день я бродил по улицам, потерянный и ошеломленный. На пятьдесят рублей съел пять порций мороженого и, когда стемнело, прилег на скамейку на Цветном бульваре. Накрапывал дождик, я укрылся шинелью.
Слегка светились низкие облака, затихал усыпляющий говор Москвы. Наконец-то я вернулся домой. Меня переполняло чувство тихой радости и сопричастия ко всему живому вокруг меня. Точно огромная рука осторожно прикрыла меня, и далекий голос сказал:
— Ничего. Он свой…
Это чувство осталось на всю жизнь.
Я отправился по адресу, который я помнил с сорок первого года, но Тильду — Наташу не нашел. Она там больше не жила, и никто не мог ничего сообщить про нее. И Мосгорсправка не помогла.
Весь день я бродил по улицам, с упрямой надеждой встретить ее.
Нить Ариадны вновь оборвалась. У самой цели.
На следующий день я отыскал Наркомат здравоохранения и прямо отправился на прием к наркому здравоохранения СССР товарищу Митереву. Он с удивлением выслушал меня. Направил в 1-й медицинский институт, что на Большой Пироговской. У меня не было документов, но по записке, данной министром, меня зачислили на последний курс лечебного факультета.
Не буду утомлять рассказом о первых днях в Москве. Много забавных историй случилось со мной, прежде чем я хоть немного приспособился к жизни в Москве.
Например, история с трамваем.
В послевоенные годы по Бульварному кольцу, Кропоткинской улице и далее, к Девичьему полю, ходил трамвай «А». «Аннушка», как его звали москвичи. Он всегда был переполнен.
Однажды я прыгнул на ходу на подножку трамвая и ухватился за поручень. Еду, с любопытством оглядываю незнакомые улицы.
Кто-то вскочил на подножку рядом со мной и, обращаясь ко мне, сказал: «А». Я слегка отстранился. «А», — повторил настойчиво незнакомый. Думая, что это какая-то игра, я улыбнулся и ответил: «Б». Человек спрыгнул с подножки трамвая.
«Гражданин, зачем обманываете? — накинулись на меня пассажиры. — Если спрашивают «А», надо отвечать «А».
Я тоже спрыгнул и пошел пешком, размышляя над тем, что бы все это могло значить.
В материальном отношении я особенно не нуждался. Во-первых, я устроился переводчиком в одном из издательств, перевел «Молодую гвардию», пьесы Чехова и другие книги — это не заняло много времени и не мешало учебе, — а, во-вторых, я сразу усвоил образ жизни москвичей — занимать до получки, потом отдавать. Занимать, отдавать; занимать, отдавать. Просто и удобно.
Надо сказать, что после концлагеря жизнь в Москве в сорок пятом казалась отличной. Тем более что были продовольственные карточки.
Плохо было то, что я был одинок.
Окружающие относились ко мне хорошо. Почти все, с кем я встречался тогда, перенесли, конечно, больше горя, чем я. Кто потерял сына, кто брата, кто мужа или отца. Вся страна еще переживала трагедию войны. А из тех, кто вернулся, не все вновь нашли покинутое дома счастье.
Но человеку свойственно, особенно в молодости, думать прежде всего о собственном горе.
Я был одинок, глубоко одинок.
Личинка Fourmilion зарывается в песок на дне воронки с сыпучими отвесными склонами. Муравей, попавший в воронку, напрасно пытается выбраться из нее. Песок осыпается, и муравей все глубже падает вниз. Пока не погибнет на дне.
Засасывающая пустота в подсознании, оставшаяся от «черной дыры» концлагеря, чем-то напоминает такую воронку. Человек пытается вырваться из прошлого, ищет, за что ухватиться. Но все глубже замыкается в себе.
Я тоже искал, за что ухватиться. Но невидимая стена возникала вокруг меня, когда я рассказывал про Париж, плен. Я не умел найти настоящего человеческого контакта с людьми. В чем-то я очень отличался от добрых, отзывчивых, но непонятных людей, которые меня окружали. Я все больше замыкался в себе, в своем прошлом.
Я ходил на концерты. Но русская музыка показалась приподнято-лирической и чуть сентиментальной. Особенно музыка Чайковского, которого я так любил в детстве. Как песчинки под лапками муравья, пленительные мелодии скользили, не давали точки опоры. Музыка для беспечных. Она не трогала меня.
Читать дальше