Морская тужурка — из тех, что британская королева в знак союзнического альянса прислала в последний год войны русским военно-морским офицерам, — после демобилизации, стоило лишь спороть золотые полоски на обшлагах, стала партикулярным, но праздничным, к парадному случаю, черным пиджаком.
Сей переворот в судьбе и одежде свершился в сорок шестом, а я попал в Балтийск в пятьдесят шестом, к этому году я как будто бы распрощался не только с военно-морским обличьем, но и с военной темой, как и многие мои коллеги, перековавшие мечи на паркеровские ручки.
Какими же загадочными ветрами прибило демобилизовавшегося литератора десять лет спустя во флотские широты?
Все дело в том, что не просто оторвать от сердца то, что стало его неотъемлемой частицей. Врачи научились давно делать операции на сердце, но подвластна ли им тайная жизнь его тканей?
Ленинградская молодость, обдуваемая балтийскими ветрами, Кронштадт, корабли, первые военно-морские знакомства.
Лихолетье войны, служба на флоте. Ленинградская блокада. Балтийцы на Неве, балтийцы на ораниенбаумском пятачке, юнги с острова Валаам — на Невской Дубровке, друзья-сослуживцы с линкора «Октябрьская революция», балтийские литераторы, балтийские катерники, балтийские подводники… Балтийцы — на Шпрее…
И после войны — снова Балтика, и Крайний Север, и дальние флотские базы. Мурманск, Североморск, Полярный…
Все переплелось и завязалось одним тугим морским узлом… В годы войны, как никогда, стянул нас всех пояс великого товарищества или, как говорил Довженко, любивший это слово, товари́щества, с ударением на «и». Стала отчетливей, осязаемей перед лицом небывалого испытания тщета суетности, бесценность простого человеческого сочувствия.
И колючая боль непоправимой утраты.
И разлука, пробующая на прочность.
И испытания — на разрыв.
И флаг на корме, с голубеющим полем, и бурун за кормой, всегда похожий и всегда новый, и грубая холщовая роба матроса, с трехзначным, вшитым суровой ниткой номером, и черный погончик с якорьком, и силуэт узкого, серо-стального или черного тела корабля, скользнувшего по кромке оранжевого горизонта и лиловеющего моря — это всегда неприметный для окружающих, но для тебя непременный, до конца дней ощутимый толчок в грудь, отблеск дорогого, драгоценного, драгоценнейшего. Хотя вовсе я не завзятый «морячила» из лихого племени «бомбраньстеньгистов» и надел морской китель по гражданской необходимости лишь в дни сорок первого года.
Я попал впервые в Кронштадт совсем зеленым, по газетным поручениям — «Ленинградская правда» послала меня на флотские маневры. Ходили тогда корабли на учения совсем недалеко и совсем ненадолго — ходить, по сравнению с нынешними учениями флотов, особенно было некуда, да и не с чем. Однако и эти недолгие маневры, помнится, покорили новизной и поэзией впечатления. Хотя и не помышлял я, что все это — и свинцовые тяжелые воды, и угрюмые силуэты насыпных петровских фортов, и флаги, и кильватер, и весь балтийский неласковый пейзаж, — все это станет частью моей жизни и моей биографии…
Случалось быть мне в ту пору на Морском заводе и в доках и видеть, как спозаранку, выплывая из свинцового тумана и вновь в него окунаясь, шагают на работы команды в холщовых робах, стуча по петровской мостовой тяжелыми, грубыми башмаками, и слышать, как ревут корабельные сирены, бьют на кораблях склянки…
За несколько лет до войны, в году тридцать шестом, приехал вновь в Кронштадт — на съемки картины «Балтийцы».
Первый художественный фильм, снимавшийся по моему сценарию, точнее — по сценарию моему и моего товарища, Алексея Тихоновича Зеновина.
Крестьянский сын, старый балтийский политработник, участник гражданской войны, драматург-пролеткультовец, Зеновин почему-то стал директором киностудии Белгоскино, почему-то помещавшейся в Ленинграде, на бывшем Екатерининском канале, том самом, через который перекинут изящнейший мостик с грифонами…
Соавтор мой — нрава веселого, даже легкомысленного, из той счастливой человеческой породы, что не особенно склонна задумываться на проклятые темы, а скорей охоча их отогнать подальше, чтобы можно было жить, а не тужить, — естественно, тяготился своей директорской ипостасью, хотя она его честолюбию в чем-то и льстила. Ему бы заниматься чем-либо более легким, беззаботным, где бы сгодилась его былая матросская лихость, кронштадтская бесшабашность. Был хорош собой, статен, светлоглаз, нравился женщинам, да и они ему были небезразличны. Жена его была ревнивой, к тому и были у нее кое-какие основания, однако больше всего его злило, когда ревность была попусту.
Читать дальше