В разное время разным людям Ахматова показала или вручила прозаические заметки о Поэме, которым она придавала вид писем: «Письмо к NN», «Второе письмо». Литературный стиль их очень близок стилю прозы «Вместо предисловия», с какого- то момента неизменно входившего в текст Поэмы. Мне она передала «Что вставить во второе письмо»:
«1) О Белкинстве.
2) Об уходе Поэмы в балет, кино и т. п. Мейерхольд. (Демонский профиль).
3) О тенях, кот. мерещатся читателям.
4) «Не с нашим счастьем», как говорили москвичи в конце дек. 1916, обсуждая слухи о смерти Распутина.
5) …и я уже слышу голос, предупреждающий меня, чтобы я не проваливалась в нее, как провалился Пастернак в «Живаго», что и стало его гибелью, но я отвечаю — нет, мне грозит нечто совершенно иное. Я сейчас прочла свои стихи (довольно избранные). Они показались мне невероятно суровыми (какая уж там нежность ранних!), обнаженными, нищими, но в них нет жалоб, плача над собой и всего невыносимого. Но кому они нужны! Я бы, положа руку на сердце, ни за что не стала бы их читать, если бы их написал кто–нибудь другой. Они ничего не дают читателю. Они похожи на стихи человека, 20 л. просидевшего в тюрьме. Уважаешь судьбу, но в них нечему учиться, они не несут утешения, они не так совершенны, чтобы ими любоваться, за ними, по–моему, нельзя идти. И этот суровый черный, как уголь, голос, и ни проблеска, ни луча, ни капли… Все кончено бесповоротно. М. б., если их соединить с последней книжкой (1961 г.), эго будет не так заметно или может создаться иное впечатление. Величья никакого я в них не вижу. Вообще это так голо, так в лоб — так однообразно, хотя тема несчастной любви отсутствует. Как–то поярче — «Выцветшие картинки», но боюсь, что их будут воспринимать как стилизацию — не дай Бог! — (а это мое первое по времени Царское, до–версальское, до–растреллиевское). А остальное! — углем по дегтю. Боже! — неужели это стихи? Сама трагедия не должна быть такой. Так и кажется, что люди, собравшиеся, чтобы их читать, должны потихоньку говорить друг другу: «Пойдем выпьем» или что–нибудь в этом роде.
Мир не видел такой нищеты, Существа он не видел бесправней, Даже ветер со мною на–ты Там, за той оборвавшейся ставней.
Как я завидую Вам в Вашем волшебном Подмосковии, с каким тяжелым ужасом вспоминаю ' Коломенское, без которого почти невозможно жить, и Лавру, кот. когда–то защищал князь Долгорукий–Роща (как сказано на доске над Воротами), а при первом взгляде на иконостас ясно, что в этой стране будут и Пушкин, и Достоевский.
И один Бог знает, что я писала: то ли балетное либретто, то ли киношный сценарий. Я так и забыла спросить об этом у Алеши Баталова. Об этой моей деятельности я подробнее пишу в другом месте.
Примечание
Единственное место, где я упоминаю о ней в моих стихах — это —
Или вышедший вдруг из рамы Новогодний страшный портрет
(Cinque IV)
т. е. предлагаю оставить ее кому–то на память.
Читателей поражает, что нигде не видны швы новых заплат, но я тут ни при чем».
Впервые в хор «чужие голоса» у Ахматовой сливаются — или, если о том же сказать по–другому: впервые за хор поет ахматовский голос — в «Реквиеме». Это не хор, сопутствующий трагедии, о котором она упомянула в Поэме; «Я же роль рокового хора на себя согласна принять». Разница между трагедией «Поэмы без героя» и трагедией «Реквиема» такая же, как между убийством на сцене и убийством в зрительном зале. Там у каждого своя роль, в том числе и роль античного хора, конец четвертого акта, пятый акт; здесь заупокойная обедня, панихида по мертвым и по самим себе, все — зрители и все — действующие лица.
Собственно говоря, «Реквием» — это советская поэзия, осуществленная в том идеальном виде, какой описывают все декларации ее. Герой этой поэзии — народ. Не называемое так из политических, национальных и других идейных интересов большее или меньшее множество людей, а весь народ: все до единого участвуют на той или другой стороне в происходящем. Эта поэзия говорит от имени народа, поэт — вместе с ним, его часть. Ее язык почти газетно прост, понятен народу, ее приемы — лобовые: «…для них соткала я широкий покров из бедных, у них же подслушанных слов». И эта поэзия полна любви к народу.
Отличает и тем самым противопоставляет ее даже идеальной советской поэзии то, что она личная, столь же глубоко личная, что и «Сжала руки под темной вуалью». От реальной советской поэзии ее отличает, разумеется, и многое другое: во–первых, исходная и уравновешивающая трагедию христианская религиозность, потом — антигероичность, потом — не ставящая себе ограничений искренность, называние запретных вещей их именами. Но все это — отсутствие качеств: признания самодостаточности и самоволия человека, героичности, ограничений, запретов. А личное отношение — это не то, чего нет, а то, что есть и каждым словом свидетельствует о себе в поэзии «Реквиема». Это то, что и делает «Реквием» поэзией — не советской, просто поэзией, ибо советской поэзии на эту тему следовало быть государственной: личной она могла быть, если касалась отдельных лиц, их любви, их настроений, их согласно разрешённой официально формуле «радостей и бед». Когда Ахматову мурыжили перед Италией с выдачей визы, она гневно говорила — в продолжение того, что «они думают, я не вернусь»: «Желаю моему правительству побольше таких граждан, как я». На «граждан» падало ударение такой же силы, как на «я». Подобным образом в двустишии:
Читать дальше