(«.„тогда, возможно, клевета, чей топоток сквозь поперечник земли, прицельно, как пушка в десятку, несет свое отравленное ядро, может пролететь мимо нашего имени и ударит в неуязвляемый воздух») — отозвались в пушкинском плане «Сцен из рыцарских времен» фразой: «La piece finit par des reflexions — et par l'arrivee de Faust sur la queue du diable (decouverte de l'imprimerie, autre artillerie)» («Пьеса кончается рассуждениями — и прибытием Фауста на хвосте дьявола (изобретение книгопечатания — своего рода артиллерия»). Тем самым книгопечатание, Фаустово изобретение которого приравнено здесь к изобретению монахом Бертольдом Шварцем пороха, уподобляется — через метафору — клевете.
Среди шекспировских строк, которые она знала наизусть и могла к случаю вспомнить, был стих из «Ромео и Джульетты», слова Ромео: «For nothing can be ill, if she be well» («Ни в чем не может быть изъяна, если с ней все хорошо»). Своеобразная анаграмма этого стиха, строчка, придуманная ею: «Ромео не было, Эней, конечно, был», — это не отрывок из неизвестного или неоконченного стихотворения, а самостоятельный афоризм, универсальный, как она с едва заметной ноткой шутливости настаивала, для всей сферы любовных отношений: мужчин, преданных возлюбленным так, как Ромео, не бывает; бросающих же «ради дела», как Эней, нет числа. Она не раз приводила его как словцо в беседе, в письме, пробовала предварить им сонет «Не пугайся — я еще похожей», но как эпиграф он не прижился.
Из «Антония и Клеопатры» она повторяла еще два места: слова Клеопатры о себе: «I am fire and air; my other elements I give to baser life» («Я огонь и воздух; прочие стихии отдаю низшей природе») — и об Антонии: «…his delights were dolphin–like, they show'd his back above the element they liv'd in» («…его очарование было подобно дельфину, оно выныривало спиной над стихией, в которой жило»). Эту принадлежность одновременно двум стихиям она распространяла на себя — вспоминала фразу, которой брат Виктор, моряк, оценил ее умение плавать: «Аня плавает, как птица»; в другой раз сказала о том же: «Я плавала, как щука». А как–то раз в тихий, теплый, пасмурный день мы сидели на скамейке перед домом, и она произнесла: «В молодости я больше любила архитектуру и воду, а теперь музыку и землю».
Вообще же всякий шекспировский след в ее стихах был еще и знаком «английской темы», неким узелком для памяти. «Дальняя любовь» к уплывшему в Лондон другу (Анрепу) с 1945 года связалась, переплелась и, в плане литературы, обогатилась чувством к другому русскому, мальчиком также эмигрировавшему вместе с семьей из Петербурга сперва в Латвию, потом в Англию. Осенью того года, на гребне волны взаимных симпатий между союзниками в только что окончившейся войне, в Москву советником посольства на несколько месяцев приехал известный английский филолог и философ Исайя Берлин. Его встреча с Ахматовой в Фонтанном доме вызвала, по ее убеждению, все вскоре обрушившиеся беды — и убийственный гром, и долгое эхо анафемы 1946 года, и даже, наравне с фултонской речью Черчилля, разразившуюся в том же году «холодную войну». Эта встреча переустроила и уточнила — подобно тому как это случалось после столкновения богов на Олимпе — ее поэтическую вселенную и привела в движение новые творческие силы. Циклы стихов «Cinque», «Шиповник цветет», 3‑е посвящение «Поэмы без героя», появление в ней Гостя из будущего (прямо) и поворот некоторых других стихотворений, отдельные их строки (неявно) связаны с этой продолжавшейся всю ночь осенней встречей и еще одной, под рождество, короткой, прощальной, с его отъездом, «повторившим», с поправкой на обстоятельства, отъезд Анрепа, и с последовавшими затем событиями.
Ахматова говорила о нем всегда весело и уважительно (кроме того раза, когда ею были произнесены слова о «мужчине в золотой клетке»), считала его очень влиятельной на Западе фигурой, уверяла, правда, посмеиваясь, что «Таормина и мантия», то есть итальянская литературная премия и оксфордское почетное докторство, — «его рук дело» и что это «он сейчас о Нобелевке хлопочет» для нее, хотя при встрече с нею в 1965 году и в позднейших воспоминаниях он это начисто отрицал. Она ценила его оценки, ей импонировали его характеристики людей, событий, книг, Она' подарила мне его книжку «The Hedgehog and the Fox» («Еж и Лиса») о Толстом как историке, открывающуюся строкой греческого поэта Арилоха: «Лиса знает множество вещей, а Еж знает одну большую вещь» — и под этим углом рассматривающую писателей: ежей — Данте, Платона, Паскаля, Достоевского, Пруста, и лис — Шекспира, Аристотеля, Гёте, Пушкина, Джойса. Ее рукой в книжке подчеркнуты места: «Толстой был по природе лисою, но считал себя ежом» и «конфликт между тем, что он был и чем себя считал». Возможно, она слышала в этих словах отзвук своих собственных, которые не уставала повторять, порицая Толстого за двойную мораль (непосредственную — и выражавшую мнение его круга, семьи, общества), и которые она высказала, в частности, Берлину в том многочасовом разговоре и впоследствии приведенных им в мемуарах: «Толстой знал правду, однако понуждал себя постыдно приспосабливаться к обывательским условностям».
Читать дальше