А на дежурстве на Тверском бульваре браво покрикивал:
– Держи правей!
Вот и все было его дело.
Вы, теперешние москвичи, можете улыбнуться над этой Москвой…
Над этой старой Москвой, которая начала грозно:
– Выше стройте монастырские стены, чтобы ни один звук из-за них… [69] [70]
И кончила смиренномудро:
– Подайте, православные, на построение партии «17-го октября» [71]. [72]
Вы можете улыбнуться:
Улыбкой горькою обманутого сына [73]
Над промотавшимся отцом…
Но и недавняя Москва, моя старушка, может прошамкать вам:
– «Богатыри, не вы!» [74]
Плохая вам досталась доля!
Эта романтичная Москва, где все принимало гомерические размеры: дела и кутежи, процессы и безобразие, – не могла жить без легенд.
И Нестор-летописец русской жизни, П.Д. Боборыкин, описывая тогдашнюю Москву, должен был написать «Московскую легенду». О том, как:
Три московских коммерсанта, [75]
Чтобы пищу дать вранью,
Порешили раз у Танти
Съесть ученую свинью.
И напечатана была эта легенда в академических «Русских Ведомостях». [76]
Такую роль играла легенда в тогдашней московской жизни. Ее не могли обойти ни будущий академик-летописец [77], ни самая академическая из академических газет. Без легенды не было Москвы.
Это была та Москва богатырей, в которой носился легендарный «дядя Гиляй», В.А. Гиляровский [78], прозванный Москвой, – тоже романтически! – «королем репортеров».
И дивил редакторов предупреждением:
– Сегодня, в час ночи, большую заметку привезу. Ждите. В 12 часов будет большая кража!
– Как «будет»?
– Приятели с Хитровки [79]предупредили. Меня всегда предупреждают, чтобы не подвести. Не прозевал бы!
Он носился, сыпля каламбурами, остротами, четверостишиями и нюхательным табаком.
Старик Тарновский [80]в ужасе воздевал к небу руки:
– Убил бы Гиляровского, да силы не позволяют! Геркулес проклятый!
– А что?
– Вчера на первом представлении влетел в зал и начал всех соседей нюхательным табаком угощать. Вижу: пошла проклятая табакерка по рукам, с ужасом думаю: «зарезал!» Тут самая драматическая сцена, а весь театр чихает!
Стружкин [81], тогда известный актер, дружески подшутил над Гиляровским:
– Все мельчает! Прежде были литераторы – Гиляровы [82]! А теперь пошли – Гиляровские!
Гиляровский только добродушно махнул рукой:
– И не говори! Прежде были актеры – Щепкины [83]! А теперь пошли – Стружкины!!!
Легендарной Москве и бытописатель нужен был легендарный. Который бы не только обо всем говорил, но и о себе заставлял всех говорить.
Говору шло и легенд по Москве!
Каншин, когда приглашал гостей в «Стрельну», заранее посылал заказ:
– Запереть ресторан на целую ночь для всех!
От Петровского дворца [84]до «Стрельны» путь был освещен бенгальскими огнями.
А когда бешеные, в мыло загнанные, перепуганные огнями тройки «с раскатом» влетали в ворота, две небольших пушки давали залп. Возвещали:
– О благополучном прибытии.
На следующий день в Москве только головами качали. Рассказывали:
– В зимнем саду охоту устроили! Хорам приказали: «Спасайтесь! Это, будто бы, тропический лес, а вы, будто бы, дикие, а мы англичане. Вы бегите и кричите: „караул!“ А мы будем на пальмы лазить и вас искать!» Так и играли.
Фон-Мекк держал открытый дом.
Всякий, без зова, мог являться, один, с друзьями, заказывать, пить, есть и уезжать.
Даже без знакомства.
Однажды фон-Мекк после театра «сам приехал к себе».
В столовой сидел какой-то офицер.
Разговорились. Но не называя себя.
– Да вы видели когда-нибудь хозяина этого дома? – спрашивает офицер.
– Видел, – улыбнулся фон-Мекк.
– Вот счастливец! А я, батенька, шестой месяц сюда езжу, – никак с хозяином встретиться не могу!
В.В. Зорина, «царица цыганского пенья», когда приезжала в город, ни один цыганский хор не брал с нее денег.
За счастье считали петь перед Верой Васильевной.
Она хвалила.
За хорошо спетый романс подзывала солистку, целовала, снимала с себя серьги, – солитеры тысяч в десять:
– От меня на память: хорошо спела!
Николай Григорьевич Рубинштейн, после бессонной ночи, бешеной игры, усталый, сонный, возвращался «к себе».
– В консерваторию.
Ученики уже шли на занятия. И вдруг он останавливался.
– Это что?
Ученик, в летнем дырявом пальтишке бежавший по двадцатиградусному морозу, останавливался пред грозным и взбалмошным директором, дрожа от страха еще больше, чем от холода.
Читать дальше