Любовь, видно, внушает храбрость. Ефросинья тоже смеется. Они опять горячо шепчут, целуются, охают и вздыхают часто и тяжело. Прислушиваясь, я ощущаю пьянящее благоухание сена, дышу теплым воздухом, сохранившимся под горячей крышей, вижу золотистые тона рассвета, окрасившие мглу сеновала, и потому их шепот и вздохи кажутся мне не только таинственными, но и радостно-возбуждающими.
— Не надо, Алешенька, — умоляет Ефросинья, — не надо, не погуби, Христом богом прошу тебя.
Ефросинья странно рыдает, будто ей в одно и то же время и весело и страшно, и вдруг говорит:
— Ты смотри, огнева, Алешенька.
На небе показалась яркая полоса промеж туч.
— Ветрено завтра будет, — успокаивает Ефросинью Алеша. — Холодная ты какая.
— Ты посмотри, сколько звезд на небе. Ты смотри, какие они частые, мелкие и рассыпчатые.
— Так ты любишь меня? — прерывает ее Алеша.
— Люблю.
— Любишь и противишься? Так рази ты любишь?
Потом все успокоилось. Долго было тихо и темно. И вдруг послышался шепот Ефросиньи:
— Алеша… Алешенька… Уснул, что ли?
Алеша храпел. Ефросинья начала рыдать.
Я понял, что на моих глазах произошло что-то особенное. До сих пор была одна радость. А что же теперь? Что случилось? Почему вдруг Алеша захрапел, а Ефросинья заплакала?
Наконец Алеша проснулся.
— Уходить надо, Ефросинья, — прошептал он поспешно. — Только осторожнее. Не дай бог кто-нибудь увидит.
— Так ты же ниче не боишься.
— Теперь другое дело. Теперь бояться надо. Ничего не забыла?
Ефросинья подняла что-то и с плачем спустилась с сеновала.
И я понял, что все кончилось, что любовь исчезла, и сено уже не благоухало, и воздух уже был по-утреннему свеж, отчего я почувствовал мелкую противную дрожь, и золотистые тона рассвета пропали, и наступил день с его палящим солнцем и изнурительной работой.
Мне стало жалко Ефросинью. Обида на Алешу неудержимо росла, переходя в ненависть, и охватила болью мою маленькую и слабую грудь, не привыкшую к таким неожиданным чувствам.
Я услышал, как бабка Парашкева кричала маме:
— Серафи-и-им, опять молоко-то не закрыла! Окисло ведь, обветрело.
А я думал об Алеше, какой он был добрый и хороший. Как улыбался своим широким ртом. Как называл Ефросинью звездой, ясным месяцем, шептал ей о любви.
Вы думаете, Алеша женился на Ефросинье? И не подумал.
— Девкой меньше, так бабой больше, — говорил он, когда заходил о ней разговор.
Однажды, под осень, снова встретились Алеша и Ефросинья на сеновале. Было уже холодно, и люди с сеновалов и чердаков уходили спать в комнаты.
Ефросинья сказала:
— Забыл ты меня, Алексей.
— Завтра вставать рано, — ответил он. — Опять с тобой всю ночь провозишься.
— Значит, забыл.
Алеша пытался отшутиться:
— Вспомнила баба свой девичник.
— Зато ты все забыл.
— А я ничего не обещал.
— Как же? Рази ты не говорил о любви?
— Говорил, не отпираюсь. Дак ведь я тебя и сейчас люблю.
— Тебе смешно, — сказала Ефросинья, — а мне в сердце вошло.
— И у меня дело это на душе лежит. Ты думаешь, меня совесть не упрекает? И мне забота не дает покою.
— Правда? — встрепенулась с надеждой Ефросинья.
— Правда.
— Я уж думала, разбежалось мое счастье по сучкам, по веткам.
— Не-е-ет, любовь твою забыть, так голосом завыть.
— Так что же? Давай сватов.
— Э-э-э, — ответил Алеша, будто споткнулся.
— Значит, когда хотелось, и на уме вертелось, — зло произнесла Ефросинья.
— Так ты подумай, — начал убеждать ее Алеша. Мне казалось что и он не меньше страдает. — Куда ты торопишься? Живи пока без заботы. Че тебе?
— Так ведь любовь.
— А, любовь, — Алеша махнул рукой, — Какая тут любовь? Пойдут дети, заботы, нехватки, то хозяйство вести, то стирать, то одежду чинить.
— Так все буду с радостью.
— Да какая же это радость? Ты на других посмотри. В бедности-то все злые бывают. Какая это любовь будет, когда есть нечего?
— Ну, а одной-то рази лучше?
— И одной плохо, что и говорить. Выходит, сладко не досыта, милого не довеку. Так что не подуйте на меня холодным ветром, Ефросинья Гавриловна. Не обижайтесь на меня, беспутного.
— Не жалко тебе души своей, — упрекает Ефросинья.
— Да, душа не сосед, она есть-пить просит. От нее не уйдешь, от совести-то от своей.
Но Ефросинья уже отходит и гордость показывает.
— Ну, ты уж больно-то обо мне не убивайся, — говорит она. — Не мать велела, сама захотела. Не ты, так другой бы околдовал. Сделала дело худое, переломила веретено кривое. Толы-то свои выплакала все. Выйду, бывало, на улицу и вот заливаюсь, реву, а слезы так и точатся, каплями истекают, малой струйкой текут. «Довейте к нему, — говорю, — ветры осенние, печаль мою». И так сладко становится…
Читать дальше