Галя отводит взгляд и ахает:
— Как же я домой попаду? Ведь наверху пограничники… И слышит:
— А зачем вам возвращаться? Оставайтесь тут.
……………………………………………………………………………………………………….
Ну и сны снятся моим друзьям в конце двадцатого века
ЧЕРНЫЙ АПРЕЛЬ –
Я часто думаю: кто такой Павел Константинович? Почему молодой человек — милый, по всей вероятности довольно способный — пошел на эту гнусную работу? А потом понимаю: никакой загадки здесь нет.
Русский. Активный общественник. Карьерист. Он и сейчас говорит нам: "Обязательно буду полковником".
384
Вызвали в комитет комсомола. Похвалили. Предложили. Нy-ка, найди в себе мужество — откажись.
Да и соблазнительно, по правде говоря. Высокая зарплата. Власть над людьми — умными, образованными. Он ведь еще мальчишка, а они вон как волнуются, некоторые даже трясутся.
А для КГБ он клад. Спецработник — наживка на интеллигенцию. Мягкий, обходительный, воспитанный. Чего уж там, в отдельные минуты я сам испытывал к нему подобие симпатии. Хотя сразу же начинала мигать сигнальная лампочка:
— Осторожно… враг… враг…
Помогала мне еще и его приторность, граничащая с диабетом.
Во время второго «визита», вручая мне предостережение, он буквально пропел:
— Это самое гуманное дело за всю историю КГБ.
Друзьям моим он перед этим заявил:
— На Друскина у нас статей хватит!
А тут:
— Обратите внимание, мы не привлекаем к уголовной ответственности не только вас, но и вашу жену.
Вот когда я похолодел. Я-то защищен болезнью. А Лилин паралич полегче. Такое не в счет. С ней они могли расправиться как угодно.
Действительно гуманисты!
— Не представляю, как бы вы в моем положении потащили меня в тюрьму, — говорю я грубо.
— Не скажите, — обижается Павел Константинович. — Я следователь, и я видел, что у нас в лагерях сидят всякие люди. Некоторым даже больше восьмидесяти.
"Уж не Шелкова ли он имеет в виду", — думаю я и заключаю:
— По-моему, этим стыдно хвастаться.
Он и глазом не моргнул.
— Что поделаешь — наказание. Не надо было совершать дурных поступков.
И опять поет:
385
— Вот не хранили бы вы книг…
Парирую:
— Такие книги есть у каждого писателя.
Ахматова, Цветаева, Пастернак издаются и у нас.
— Не целиком… не целиком… — торопится он. — И к тому же, предисловия… этот Струве…
— А что вы читаете? — спрашиваю я.
— Я читаю только хорошие книги, — важно отвечает он. И вытаскивает из портфеля специально приготовленный томик — "Стихи ленинградских поэтов".
— Видите, Дудин, Прокофьев…
И неожиданно:
— Между прочим, Прокофьев был нашим работником.
Что-то его на откровенность потянуло! К чему бы? Гляжу в красивые простодушные глаза и вспоминаю, что по слухам большую часть конфискованной литературы кагебешники загоняют на черном рынке или ставят себе на полку.
Надо же — он словно читает мои мысли.
— А у меня библиотека побольше вашей, — говорит он.
Ох, не должен он мне такое говорить. Зачем ему? Вызывает на откровенность? И хотя лампочка мигает все тревжнее, я принимаю игру.
— Павел Константинович, — голос мой становится задушевным, самому противно, — ну объясните мне, я ничего не могу понять. Почему на пустом месте создано мое дело. Попугать интеллигенцию перед Олимпиадой? Но ведь такие книги и правда есть у каждого. Почему же именно я?
И он отвечает в том же ключе — искренно и даже сочувственно:
— Что мне вам сказать, Лев Савельевич, — считайте, что для вас выпал черный апрель.
"Нет, — думаю я, — не все человеческое в нем убито". Тут-то он и подсовывает мне печатный бланк — "Предаостережение".
— Вот. Подпишите, пожалуйста.
Пробегаю глазами. Любопытно. О рукописи ни звука,
386
только о книгах. Разве это не признание, что конфискация дневника действительно противозаконна?
Перечитываю еще раз внимательно.
Кажется, ничего страшного. А, чёрт с ними, подпишу — может, отвяжутся.
Подписываю и не верю: неужели ослышался?
— Больше мы к вам никаких претензий не имеем. Меня как током подкидывает:
— Значит, мои стихи в издательстве…
Он грустно качает головой.
— Это решит общественность. Мы в чужие функции не вмешиваемся.
Ах, вот как? Не вмешиваетесь? А Галич? А Эткинд? А Лидия Корнеевна? Их, оказьшается, шельмовали без вашего участия?
Все это, разумеется не вслух, про себя, и он не замечает перемены моего настроения. Сочувственно и даже с жалостью он продолжает:
Читать дальше