Однако тряс-тряс Ленька кружку, а из неё ничего не вытряхивалось. И вдруг в подъезд вошёл пожилой, долговязый дяденька. Он сразу расчухал, в чём тут дело, стал ругать нас, заявил, что сейчас отведёт нас в милицию. Но потом, вероятно, понял, что мы от него сумеем убежать, — и тогда он вслух прочёл номер, обозначенный на кружке, а затем сказал, что номер этот он запомнил твёрдо — и всё сообщит по инстанции. Ждите, мазурики! Вас скоро вызовут куда следует!
Мы выбежали из подъезда в панике. Попыток вытрясти из кружки её содержимое больше не предпринимали, в целости и сохранности сдали её девушке в райсовете, — и несколько дней ждали с душевным трепетом, что нас вызовут «куда следует». Но всё обошлось благополучно, никуда нас не вызвали. Годы шли, постепенно этот случай вроде бы начисто выветрился из моей головы, — будто его и не было. И вдруг, через много лет, он вынырнул из памяти при совершенно иных обстоятельствах.
Летом 1943 года я ехал в трамвае с Петроградской стороны в сторону Финляндской железной дороги, чтобы сесть на поезд, идущий в Токсово, где находилась редакция армейской газеты «Знамя победы», в которой я работал. Когда трамвай съезжал с Сампсониевского моста, начался обстрел. Разрывы слышались откуда-то слева и спереди, — примерно, со стороны Нижегородской улицы. У Боткинской улицы, где трамвайный путь делает поворот, пересекая проспект Карла Маркса, вагон остановился, не доезжая до становки. Разрывы приближались. В тогдашних трамваях скамьи для пассажиров были расположены в два ряда вдоль всей длины вагона. В тот день в вагоне было, помнится, не тесно; никто не стоял. Однако обе скамьи были заняты. Люди сидели — один ряд против другого — и молчали. Покидать вагон не имело смысла: как знать, — сойдёшь с подножки, побежишь прятаться в подворотню, а тут-то тебя и кокнет прямым попаданием. К тому же до ближайшей подворотни не так уж и близко...
В перерывах между разрывами раздражал каждый шорох, каждое движение соседей. Все сидели неподвижно — и вслушивались.
— Теперь ближе кладёт, — сказал один из пассажиров. Все оглянулись, посмотрели на него неприязненно. Казалось, каждый вдумывается во что-то своё, хочет решить для себя какой-то вопрос, от решения которого зависит очень-очень многое. А мне в этом квадрате обстрела судьба заготовила особый сюрприз: из окна вагона была видна стена клиники Виллие, и я сразу вспомнил, что напротив, вернее — чуть наискосок от больничного здания, по другую сторону проспекта стоит тот дом, в подъезде которого мы с Ленькой пытались вытряхнуть из кружки деньги — на пирожки. И все подробности того давнего, казалось бы навек забытого, события возникли в моей памяти с какой-то подавляющей, устрашающей душу точностью. И хоть грех наш был невелик, да его в сущности-то и не случилось — ведь свой жульнический план осуществить нам не удалось, — но теперь мне почудилось, что не так-то всё просто. Мне пришло в голову, что между этими двумя событиями — обстрелом и делом с кружкой — есть фатальная связь. Под обстрелами и бомбёжками я уже бывал, у меня даже контузия была (лёгкая, без последствий). Я думаю, не найдётся человека, который скажет, что под бомбёжкой и обстрелом — не страшно (а если скажет так — то соврёт). Но рядом со страхом всегда живёт надежда, что всё обойдётся, что судьба и на этот раз помилует, что эти бомбы, эти снаряды посланы наугад, вслепую... А вот здесь, возле клиники Виллие, меня охватило чувство предсмертной безысходности. Мне показалось, что судьба прозрела, — и именно меня взяла на прицел. Каким-то краешком ума я понимал, что думать так — глупо. Но от этого было не легче: я был уверен, что вот-вот следующий снаряд долбанёт в наш вагон. Сейчас-сейчас меня вызовут куда следует. Вызовут на тот свет, которого нет...
Но и на этот раз никуда не вызвали.
Обстрел кончился, однако трамвай остался стоять на месте, — провода были перебиты. Все пассажиры вышли и пошли пешим ходом по направлению к Нижегородской улице. Вышел и я. На душе у меня было удивительно легко. Мне чудилось, что я только что избежал величайшей опасности в своей жизни. Одновременно я чувствовал себя дураком. Но дураком везучим, дураком счастливым! И каким уютным, домашним, добрым казался мне в те минуты город, по которому я иду!..
Несколько лет тому назад, бродя по Петроградской стороне, я вдруг вспомнил, что забыл имя одного своего фронтового сослуживца. Правда, человек этот в редакции армейской газеты «Знамя победы» служил недолго, он вскоре был переведён в другую газету, да и в судьбе моей никакой роли не сыграл, — и всё-таки в таких провалах памяти есть нечто обидное. Ведь забывая имя человека, ты как бы оскорбляешь его. И уж кого-кого, а тех людей, с которыми делил блокадный хлеб, надо помнить поимённо.
Читать дальше