— Катись отсюда! — строго приказал мне человек в железнодорожной фуражке. — Катись, не твоя тут забота!
Но я и не собирался стоять там. То была действительно не моя забота. Эта чужая смерть по личному желанию показалась настолько чуждой и непонятной моему уму, что душа моя обошла её стороной. Зачем кидаться под поезд, зачем умирать, если есть на свете Муся-Маруся, если на платформе можно собирать билеты, если есть надежда, что под мостиком на самом деле прячутся гольцы?!
У взрослых дачников несколько дней подряд только и разговоров было что о той несчастной. Потом все о ней забыли. И я вроде бы совсем забыл о ней. И даже когда года через три-четыре прочёл «Анну Каренину», — о гореловском самоубийстве вовсе не вспомнил. Очевидно, характер Анны дан Толстым настолько отчётливо и судьба её настолько сама в себе, что хоть женщина из Горелова и выбрала себе такую же кончину, но никакой связующей параллели в сознании моем не возникло. Однако в каком-то потайном кармане памяти моей тот эпизод всё же хранился, — хранился, как непроявленный снимок. И когда я (позже, чем «Анну Каренину» Толстого) впервые прочёл стихотворение Блока «На железной дороге», первые же его строки «Под насыпью во рву некошенном Лежит и смотрит, как живая...» — сразу же вызвали из небытия тот день в Горелове. Стихотворение наложилось на минувшее, проявило его в моей памяти — и это уже до конца дней моих. И — главное — Блок пробудил во мне жалость к той, погибшей в Горелове. Я как бы увидел её не только мёртвой, но и живой, той, какой она была до своей смерти. Поэт не убил её, послав под колёса, — он её обессмертил.
Блок — любимый мой поэт. Но тайна обаяния его стихов, тайна их воздействия на меня, мне до сих пор неясна. Быть может, одна из граней этой тайны в том, что Блок не боялся повседневности, быта, обыденности. И даже пошлости не боялся. Эта небоязнь будничности, этот сплав горнего и дольнего, низкого и возвышенного, банального и сказочно-необычного придают его поэзии удивительную естественность. Стихи его берут меня за душу чистотой своего тайного замысла, и чистота эта не стерильно-лабораторная, не внешнезаданная. Нет, она рождена духовной борьбой поэта со злом, она пронизана любовью к жизни. Не к сладенько-сытому существованию, а к Жизни с большой буквы, — со всеми её высокими тревогами, надеждами и крушеньями.
У Блока в сегодняшней русской поэзии прямых наследников нет. Но он вошёл в неё прочно и неотделимо. Вошёл через современников своих, на которых косвенно влиял, хоть они того и не ощущали. И эта незримая эстафета идёт от поколения к поколению. Я сказал «незримая», ибо явных продолжателей у Блока никогда не было. Есть большие поэты, у которых можно учиться впрямую, усваивать их образцовый строй, внешние приёмы и даже интонации — и в то же время оставаться самим собой. У Блока впрямую учиться нельзя. Он шёл в поэзии по такому тонкому лезвию, что каждый, кто попробует идти по его следам, погибнет для поэзии. Произойдёт вульгарное подражательство, обезьянничанье.
Блок — целиком — «дошёл» до меня довольно поздно. Конечно, и в дни своей юности я знал наизусть многие его стихи, — однако не потому, что так уж они мне нравились, а просто потому, что память на всякие стихи у меня неплохая. Неплохая, но неразборчивая, глуповатая: хватает, вбирает в себя не только то, что можно считать подлинной поэзией, но и всякие стихотворные поделки, песенки бульварные, — и даже откровенную похабщину. Одним словом, — память-хулиганка. И лишь тогда, когда я вернулся в войны, испытав блокаду, потерю матери, гибель друзей, сам отлежав месяц с лишним в блокадном госпитале из-за тяжёлой дистрофии, — лишь тогда я принял Блока не памятью, а всей душой и всем сердцем. Но зато уж принял навсегда, и навсегда он стал любимейшим моим поэтом. И сразу «мир стал заманчивей и шире».
Люблю я его не только за его стихи, но и за то, что он был таким, каким он был. Я убеждён, что не найти в ХХ веке поэта более трагически незащищённого и в то же время не сыскать поэта более смелого в своих откровениях и предвиденьях. А если говорить по более узкому, сугубо личному счёту, то для меня, коренного питерца, Блок притягателен ещё и тем, что он, как никто другой в нашем веке, ощутил и расшифровал красоту Петербурга-Петрограда, понял буднично-таинственную суть моего любимого города.
Если бы меня на долгий-долгий срок послали или сослали куда-нибудь на дальнюю-дальнюю планету, но при этом разрешили бы взять с собой мои любимые книги, — много-много томов пришлось бы погрузить в звездолёт. А вот книг со стихами Блока я не взял бы, ибо почти всего его помню наизусть. Он — всегда со мной, и я — всегда с ним.
Читать дальше