У него же вечные отрицательные эмоции. Он имеет дело с неприятными ему людьми, которые хотят понять, почему их не выпускают, и которых он не может по-простецки послать подальше.
Ах, как ему плохо!
Он в вечном раздвоении. Потому что его задача — не выпускать, сбивая волну, а его мечта — открыть двери пошире и выкинуть их всех — то-есть, нас — к чертовой матери!
Он не получает даже удовольствия от всех придуманных им административных мер. По той же причине. И от чудовищных денег, которые надо платить за выезд. Они — не ему. И от ущемлений на таможне, чтобы ничего не могли вывезти…
Как ни ущемляй, а они все равно уедут, те, кого неохота выпускать, те, от кого хотелось бы поскорее избавиться.
Вечная раздвоенность. Вечная неудовлетворенность. И от того — неврозы, язвы желудков, обморочные головокружения.
Нет. эта работа не для женщин!
Ах, как мне его жалко, ах, ах!
Уж если я мучаюсь, пусть хоть кто-нибудь получит с этого дела свой кусочек удовольствия…
Но если нет от этого никому радости, так зачем же они тогда меня держат?!
* * *
И еще я подумал однажды ночью:
Моего деда схоронили на еврейском кладбище в Дорогомилово. Все, как надо, с памятником, с надписью по-еврейски. Перед самой войной кладбище решили вынести из города, и всем разослали повестки на перехоронение. Кто пришел за своими, а кто и не пришел…
Всех, невостребованных, перевезли в Востряково, захоронили сообща. Востребованным давали отдельные места там же. Моего деда перехоронили заново, на новое место, поставили на холмик временную табличку с номером. Памятник перенести не успели, началась война…
В сорок третьем году памятники с Дорогомилова лежали навалом у Востряково. Дошлые мужички стесывали с них старые надписи, бойко выбивали новые. Работа шла конвейером… Могилу моего деда мы не нашли. В войну на этом месте было неизвестно что. Говорят, полигон. Учили солдат. Короче, ни таблички, ни холмика, ни памятника…
Могила моей бабушки есть. Она лежит в Востряково, за оградкой. У нее все в порядке…
Я уеду отсюда, и меня, наверно, не пустят назад. Даже на кладбище. Говорят, что евреи Испании уносили в изгнание могильные плиты своих близких. Их выгоняли — мы уходим сами, В этом наша разница. Они уходили навсегда, мы — тоже. В этом — общее.
Все повторяется.
Все повторяется…
* * *
И заплакала мать, которая не могла уехать…
И зарыдала дочь, которая не могла остаться…
И заскрипел зубами сын…
И проклял кого-то отец…
И дед благословил…
И бабка плюнула вослед…
И спасся кто-то от подозрений…
И умер кто-то от печали…
И воротился некто назад, выпросив на то соизволение свыше…
А мы сидим и сидим. И жизнь у нас вокзальная. Прошлого уже нет, будущее не наступило, и поезд невыносимо запаздывает…
Поздравьте меня!
Сегодня у меня юбилей. Два года ожиданий. А там и три, там и четыре… А у кого-то теперь и пять, и семь, и девять…
Юбилеи! Сплошные юбилеи!!
Смех и веселье… Музыка и танцы…
Вот только сердце что-то болит, подлое… Сердце наше отсчитывает свой срок…
Чокнемся, братцы, валокординчиком!
Страница четвертая
Мой сын, Щаранский Анатолий
Евреи!
Поглядим правде в глаза, евреи!
Один только раз поглядим…
А где она — наша правда? Где она, где?!
Как ее отыскать в ворохе чужих полуправд?
А правда наша — старики наши.
Вот и поглядим в глаза старикам нашим. Битым и ломаным. Пуганым и задавленным. Приспособившимся к невозможному. Убежавшим от неизбежного. Позабывшим незабываемое.
Поглядим в глаза — не зажмуримся.
Поглядим — не откажемся.
Поглядим — примерим на свой счет…
Он сказал мне однажды, молодой еще музыкант, скрипач из хорошего оркестра:
— Я теперь спокоен, — сказал он. — У меня появился запасной выход. Если они выкинут меня с работы, я всегда смогу уехать.
Его выкинули…
Покрутился, повертелся, с трудом и по знакомству устроился в оркестрик похуже.
Вчера я его опять встретил:
— Я спокоен, — сказал он, позабыв про первый наш разговор. — У меня есть запасной выход. Если они меня выкинут…
Евреи!
Поглядим совести в глаза, евреи!
Один только раз поглядим…
А где она — наша совесть? Где она, где?!
А совесть наша — дети наши.
Вот и поглядим в глаза детям нашим. Не сытым еще — не зажравшимся. Не трусливым еще — не продавшимся. Гордым еще и добрым. Нерасчетливым и наивным.
Дети наши — это прошлое наше.
Читать дальше