— А помнишь, Мишель, поначалу мы его не очень-то жаловали…
— Да это и понятно. Представьте себе, отец Иакинф, сотню горячих голов, вырванных из привычной среды, с неугомонившимся самолюбием, оказавшихся з положении неестественном и унизительном. И вот придет к нам в каземат комендант, мы окружим его, раздраженные, чем-нибудь недовольные, и давай осыпать его градом упреков и укоризн…
— Часто несправедливых и нередко похожих на брань.
— А он стоит себе спокойнехонько и говорит, даже с какой-то вроде кротостью: Messieurs, je vous en prie, grondez moi en franèais… les soldats peuvent vous entendre {Прошу вас, господа, браните меня по-французскк… вас могут услышать солдаты (франц.).}. И еще несколько слов скажет — простых, но идущих прямо в сердце.
— Вы представляете, отец Иакинф, сколько надо было иметь самообладания и такта, чтобы утихомирить нас и установить тут тот порядок, который теперь существует, — поддержал брата Николай Александрович. — Старик действительно добряк. И притом — умный и, я бы даже сказал, воспитанный человек. Вот уж пятый год, как мы под его началом, и за все это время он не дал никому из нас почувствовать, что он начальник в тюрьме. Он мне сам как-то признался, что больше всего его тяготит мысль, что он может прослыть в России, да и в Европе, бездушным тюремщиком. Да ежели, говорит, я и дорожу сим местом, так не ради высочайше пожалованных чинов и звезд. Кому их здесь покажешь? А для того только, чтобы уберечь вас от свирепых палачей и притеснителей, от несправедливостей бессовестных чиновников. Но, Мишель, мы, право, заговорили с тобой нашего гостя. А я ведь, отец Иакинф, еще непременно хочу снять с вас портрет.
— К чему же с меня портрет-то писать? Да и не положено лицу монашествующему свое обличье на светских парсунах увековечивать. А я недавно опять чуть под суд Святейшего Синода не угодил. Поместил в книжке о Монголии несколько своеручных рисунков — ну монголы, монголки, и пешие, и на конях, а как фронтиспис поместил портрет благородного китайца в летнем одеянии. А начальство усмотрело в нем мой автопортрет, и едва-едва от суда Синода я отвертелся. Так что уж не стоит синодальных гусей дразнить. Покажите-ка мне лучше портреты ваших товарищей, про которые вы мне говорили намедни.
— Одно другому не мешает. Вы будете мои рисунки рассматривать, а я вас писать. Только поднимемтесь-ка наверх, на антресоли. А то тут при свечах вы ничего не разглядите. Там наверху у меня и живописный кабинет, и слесарная мастерская.
Они поднялись по крутой и шаткой лестнице на антресоли, которые были устроены под окошком и перекрывали почти половину комнаты, деля и в высоту ее пополам. Подмостки были огорожены резной деревянной решеткой.
Тут хоть и было низковато и, стоя, они почти касались головой потолка, но зато светло. Окошко было низенькое и длинное, наподобие тех, что прорубают в конюшнях.
— Очень мудрое сооружение, не правда ли, отец Иакинф? — спросил поднявшийся вместе с ними Михаил Александрович. — И я с помощью Николя тоже завел себе антресоли. Правда, не такие основательные, как у него. У меня там только стул да небольшой столик помещаются. Но зато, когда надобность в них миновала, я могу их опустить с помощью ворота, который мы с Николя соорудили. Тут многие нашему примеру последовали. Как же иначе? Видите, отпустили-то нам свету божьего на медную полушку. А вечно при свече можно совсем себе глаза испортить.
— Отец Иакинф, садитесь-ка вот сюда, к столу. Напротив окошка и чтобы свет падал чуть сбоку. Я устроюсь вот тут насупротив и буду рисовать, а Мишель покажет тем временем рисунки.
Михаил Александрович достал с полки несколько больших картонов, развязал тесемки и стал показывать рисунки — лист за листом, называя тех, на портретах которых не было автографов.
Иакинф с интересом разглядывал их. Какие это все разные были люди! Никого из них он не знал. Но у него было такое ощущение, что он знакомится сегодня со множеством новых людей. В каждом портрете отчетливо видна личность, своеобычный характер, который с другим не спутаешь. В каждом угадывалась биография, своя неповторимая история. И все-таки, несмотря на разность, было в них что-то общее. Может быть, это общность судьбы их чем-то неуловимо сближала или сам пытливый взгляд художника невольно запечатлевался на этих лицах?
Михаил Александрович переворачивал перед ним лист за листом. И от каждого Иакинфу было трудно оторваться.
Якубович. Красивое лицо одержимого. Шрам на лбу и черные пылающие глаза. Кажется, один этот огнеокий взгляд способен испепелить врага.
Читать дальше