— Так вы не знаете Строганова? Это был известный всей России меценат, президент Академии художеств. То же, что теперь Оленин. Отец пришелся ему по душе, и граф сделал его правителем дел Академии художеств и главноуправляющим гранильной фабрикой в Екатеринбурге. Фабрика эта должна была поставлять ко двору изделия из драгоценных камней и самоцветов, извлекаемых из недр Уральского хребта. И вот, часто бывая на Урале, имея постоянные сношения с тамошними горными чиновниками и инженерами, он занялся собиранием коллекции минералов, сначала с Урала, а потом и со всей России. Делал он это тщательно, с любовью и знанием. Я был первенец и, следственно, любимец и потому пользовался беспрепятственным доступом к отцу. И конечно же, собрание его самоцветов будило мою детскую любознательность. А отец, надо сказать, был нам, детям, настоящий друг. Вечно был занят серьезными делами и все же не скучал удовлетворять и наше беспокойное любопытство. Я одно время так увлекся его минералогическими россыпями, что спал и видел себя горным инженером. И только потом море вытеснило это детское увлечение.
Иакинфу показалось, что Бестужев с радостью предается воспоминаниям далекого детства. И он высказал это ему.
— Какое это все-таки счастье, Николай Александрович, что есть у человека что-то такое, чего никакая власть, ни светская, ни духовная, отнять не может! Воспоминания. Вы не находите? Они да труд служили мне единственным утешением на Валааме. Сядешь вечерком у камелька, глядишь на пепел гаснущий и перебираешь, что в жизни было, и печальное, и радостное.
— А я не люблю воспоминаний! — сказал Бестужев. — Достаточно я навспоминался в Шлиссельбурге! Вам никогда не приходило в голову, отец Иакинф, что самое страшное из всех мыслимых наказаний — пожизненное одиночное заточение? Человек навечно остается наедине с собой. Ни на минуту не в силах забыть себя. Я допускаю, что может быть пытка воспоминаниями! Их хранилище — человеческое сердце, и перебирать их все равно, что анатомировать сердце. Живое сердце! И это тем мучительнее, чем оно чувствительней.
— Да, конечно… Все в жизни оставляет на сердце свои следы, порой жестокие. Жить, в сущности, это и значит покрываться рубцами да шрамами…
— Воспоминания в нашем положении особенно мучительны, когда вспоминается что-то счастливое. Нет, я гоню от себя воспоминания. Уж если выбирать между ними и мечтой, я выбрал бы последнюю. Мне кажется, в самой натуре человека больше думать о будущем, нежели о прошлом. Душа человеческая всегда жаждет неизвестного, мысль наша всегда стремится вдаль. Ненасытная, она летит воображением в страны далекие…
— А вместо этого вас окружают четыре стены каземата с окошком под потолком, — усмехнулся Иакинф. — Да и то зарешеченное. И вокруг меня — глухая монастырская стена, хоть она и раздвигается порой и я вот даже до вас добрался, — улыбнулся он.
— Спасибо старику Лепарскому, и моя стена по временам раздвигается. — Бестужев поднялся и обвел рукой раскинувшийся у их ног Петровский завод. — Раздвигается… Хоть и не так широко, как ваша. А вот когда я сидел в Шлиссельбургской крепости, так целые дни ничего, кроме стены да кусочка неба, не видел. И все думалось: неужто нет y меня больше никакой надежды, кроме надежды на вечность?
— Да-а, человек без всего может обойтись, со всем расстаться, только не с надеждой…
Оба умолкли и долго глядели вдаль. В этот утренний час, освещенный косыми еще лучами, Петровский завод выглядел сверху весьма живописно. Прямо под ними вытянулся прямоугольник каземата. Ярко сверкала на солнце его красная крыша с множеством беленых труб. От него к расположенной слева мельнице тянулась цепочка узников. На запад бежала речка Белега, у моста через нее высились строения завода, а дальше у подножия противоположных гор двуглавая церковь и печальное кладбище.
— Вот вы говорите — прошлое, настоящее, будущее, — задумчиво проговорил Бестужев. — А я вам должен сказать, что из всех этих трех времен я признаю только одно — настоящее. Я хочу жизни, но настоящей, деятельной! По мне, если жить, так действовать, бездействие же хуже православного ада иль католического чистилища. А тут временами чувствуешь, будто погребли тебя заживо. Жизнь потеряла смысл. И если продолжается, так без нужды, без цели! Правда, я делаю все, что могу, чтобы разнообразить эту полумертвую жизнь.
— О, это большое искусство, — горячо поддержал Иакинф. — По себе знаю, что значит жить в заточении. Тюрьма да монастырь — самое нечеловеческое состояние.
Читать дальше