Волков:Да, конечно, автор знаменитого романа о чекистах “Щит и меч”…
Рыбаков:Он был тогда редактором “Правды” по разделу литературы и искусства. А получил такое высокое назначение во время войны благодаря рассказу своему “Март — апрель”, который Сталину очень понравился. Кожевников отворачивался от меня эти две недели, даже не узнавал. А теперь звонит: “Поздравляю тебя: ты получил премию!” Я говорю: “Ну, спасибо”. Вот такая была история. Мне о ней впоследствии рассказывали и Сурков, и Фадеев. По Москве эта история ходила в разных вариантах. Во время перестройки, смотрю, Юлиан Семенов публикует ее в абсолютно искаженном виде. Малопривлекательной фигурой был этот Семенов, надо вам сказать. Уже в Америке я прочитал шутливый довлатовский вариант. Но вот что интересно: первым, кто в Америке меня спросил, что происходило вокруг моей Сталинской премии, — это были вы, Соломон, помните? То была весна 1986 года, я выступаю в Колумбийском университете, народу полно, и вдруг кто-то, сидящий на подоконнике и назвавший себя Волковым, спрашивает: а правда ли, что была такая история? Мне тогда это показалось очень забавным: и до Нью-Йорка, значит, разговоры дошли. И я вам тогда ответил, хотя и не очень подробно. Потом я спросил у Тани: кто такой Волков? Она напомнила: тот самый Волков, который опубликовал мемуары Шостаковича, помнишь, какой был скандал? Так что мы с вами, Соломон, уже давние знакомые. А откуда вы-то узнали?
Волков:Мне рассказал об этом Владимир Емельянович Максимов.
Рыбаков:Мой враг.
Волков:Нынешний враг или вы всегда были враги?
Рыбаков:Нет, раньше мы врагами не были. Но в свое время он выступил против “Детей Арбата”. Не мог мне простить того, что я жил в Москве, а книга моя шла по всему миру. К тому же оболгал меня, напечатал, что на секретариате Союза писателей, где разбиралось дело Войновича, я был за исключение Войновича из Союза. Ему позвонила из Бостона Сарра Бабенышева, сказала: “Володя, это же неправда! Рыбакова тогда уже убрали из секретариата!” А Максимов ей ответил: “Уж не знаю, не знаю, так мне рассказал сам Войнович”. Сейчас Максимов говорит много правильного о политической ситуации в России. Но тон его мне противен. Ну, Бог с ними со всеми… Пойдем дальше.
Волков:Вы говорите, что Сталин читал все книги, выдвинутые на премию. Значит, он и ваших “Водителей” прочел?
Рыбаков:Прочел.
Волков:И ему по-настоящему понравилось?
Рыбаков:Наверное, понравилось, если он сказал: “Лучшая книга года”.
Волков:Вы согласитесь со мной, что решающим для Сталина фактором, наверное, было то, что ему роман понравился? А дальше уже были сталинские игры, типичные для него шуточки?
Рыбаков:Да, обычные его игры. Вы знаете, в сталинском характере была манера огорошивать людей своей осведомленностью. Вот никто не знает, а он знает. Пришла какая-то телега на меня, по-видимому, помимо органов. Или пришла в органы, и они передали ее Сталину. Я даже приблизительно догадываюсь — откуда этот донос, но не могу говорить об этом, потому что это не точно. Догадка моя основывается вот на чем: сама информация обо мне была неверной. Если бы она шла от органов, они могли бы заглянуть в мое дело — там все ясно написано.
Волков:Значит, кто-то просто настучал в индивидуальном порыве. От любви к вам, что называется.
Рыбаков:Да, кто-то настучал. А Сталину этот донос в последний момент Берия передал. А может, даже не через Берию это шло, может, через секретариат Сталина, через Поскребышева. И бац, Сталин всех огорошил: “Вот вы рассуждаете, читаете, заседаете в Комитете и ничего не знаете, а перед вашим носом контрреволюционер пишет книги”. Потом второй раз огорошил — я уже все знаю: “информация оказалась неточной”.
Волков:А ведь на сегодняшний момент вы, наверное, могли бы заглянуть в собственное досье? И посмотреть, что же там понаписано?
Рыбаков:Я смотрел, когда меня реабилитировали. В 60-м году. До меня добрались поздно, поскольку рано посадили. Понимаете, в 56-м, после двадцатого съезда, начали сразу реабилитировать тех, кого репрессировали в тридцать седьмом году, затем пришла очередь тридцать восьмого, затем послевоенных лет, ближайших, и, когда добрались до тридцать третьего года, уже был шестидесятый год. Когда я пришел в Прокуратуру военную, я сказал: “Покажите мне мое дело”. Они говорят: “Ну, зачем вам разочаровываться в человечестве?” Я говорю: “Ну а чего ж? Я — писатель, мне это интересно”. И они дали мне дело. Я его прочитал. И что в результате? Дело было пустое, ни на чем не основанное. Там были ошметки того, что произошло еще в школе. Донос из института: о стенгазете, которую мы выпустили (об этом я в “Детях Арбата” рассказал), и о том, что во время дискуссии я выступал как бы примиренчески по отношению к троцкистской оппозиции — мне было тогда шестнадцать лет, в общем такая вот сборная солянка. Потом, уже в Москве, приходил ко мне человек, который был со мной в ссылке и заводил какие-то странные разговоры. Я отшил его очень быстро, но, видимо, он тоже подстучал. Отголоски этой истории есть в рассказе Глеба в моем романе “Прах и пепел”. Да, несколько знакомых фамилий я в своем досье увидел. Ну что с них взять? Все ерунда!
Читать дальше