Он был намного умнее меня, но он был добр и на меня не давил. Часто я не знал, чего он хочет; его мышление было более точным, чем мое, и повернуто к насущным нуждам современности, в то время как я часто предпочитал «могу» тому, что обозначается словом «должен».
При этом епископ Ропп вовсе не был великим диалектиком, просто он не держался за догму, полагая, что дважды два это все-таки четыре и это нужно признать чудом. Чудо было само собой разумеющимся в реальном бытии вещей, вытекало из причинно-следственных связей.
Как жаль, что епископ Ропп не знал Лескова! Вот кто, гонимый и непонятый в то время, пришелся бы ему по душе: мир Лескова был его миром.
Он сказал мне, что ему особенно понравилась та свобода, с какой я выбрал пьесы для постановки — вовсе не сообразуясь с мнимой и предполагаемой узостью церкви. Людям нужно показывать, что Бог, создавая людей, имел в виду не забитых тварей, а сильные, созидательные натуры, которые могут гордиться Им и которыми Он может гордиться. Eritis sicut Deus [23] Будете как боги (лат.) — часть известной библейской максимы: Eritis sicut dii, scientes bonum et malum — Будете как боги, знающие добро и зло (Быт. 3:5). (Прим. пер.)
— эти величественные слова сказаны не напрасно. Хотя они, как их не крути, не верны, но они указывают верное направление: это как звезды, на которые нам можно и нужно смотреть, хотя мы никогда ими не станем.
Под конец он дал мне письмо, в котором он с одобрением отзывался о моих намерениях и безоговорочно рекомендовал их всем правоверным. Это письмо я храню до сих пор.
Когда я с ним прощался, он сказал, что будет думать обо мне и поговорит обо мне с Грузинской.
Княгиня с волнением выслушала мой рассказ о наших беседах с епископом, ее даже напугал несколько свободный тон, в котором они протекали. Я рассмеялся:
— Монсеньор наверняка заметил, что я человек верующий, но не набожный.
Она, вздохнув, опустила глаза и поправила пенсне. Да, она была набожной. Но она, без сомнений, была самым лучшим, самым добрым человеком из всех, кого я встречал.
Я чувствовал, что мне снова пора в дорогу. Ровольт писал, что ушел от Фишера; он основал с одним богатым приятелем новое издательство в Берлине и был бы рад издать что-нибудь мое. А Отто цу Гутенег писал из Лондона: он теперь не в Вене, он полностью перебрался в Лондон, и я непременно должен его посетить, ему там так одиноко.
Неожиданный громкий успех моего испанского вечера и в самом деле меня окрылил. Но он и моих покровителей навел на некоторые мысли, которые следовало реализовать. Прежде всего меня следовало послать в большой мир.
Я настоял на том, чтобы для начала съездить в Москву. Там на вокзале меня встретил Дмитрий Навашин, которого я узнал сначала по альманаху «Северные цветы», где два года назад было напечатано одно его прелестное стихотворение; оно так понравилось мне, что я без устали декламировал его, где только мог, и уже замучил им всех знакомых. С ним лично мы познакомились во время моей последней поездки в Петербург.
Навашин, молодой поэт, которому покровительствовал Брюсов, был адвокатом; среднего роста, очень подвижный брюнет, отменно образованный и остроумный, с выразительными темными глазами и искушенным ртом, он был избалованное дитя своего времени, покоритель женских сердец и в то же время обаятельный человек и верный товарищ. В своей поэзии он оставался пока еще романтиком неопределенного толка.
По настоянию Навашина я уже на следующий день нанес визит Брюсову, который ждал меня к чаю. Его квартира, в не самом респектабельном квартале Москвы, представляла собой строгое жилище серьезного собирателя книг. Он хоть и играл роль мага, адепта всех возможных запрещенных черных искусств, но в домашней обстановке был обыкновенным уютным филистером, хоть и вечно с какой-то двусмысленной улыбочкой на устах. Я всегда видел его только в черном сюртуке, застегнутом на все пуговицы. Он, представавший в своих эротических стихах сладострастным потребителем женщин, жрецом отчаянной сексуальности, в жизни был исправным супругом своей тихой, домовитой Иоанны, которая со сдержанной любезностью разливала нам чай.
Издательство Брюсова, знаменитый «Скорпион», доживало последние дни; «Весы», сыгравшие столь заметную роль в становлении русского символизма — и вообще русской литературы, — уже не выходили. Зато Брюсов взял на себя руководство литературной частью журнала «Русская мысль», в котором он печатал стихи и прозу авторов «Весов»; гонорары здесь были более весомые, так что недостатка в рукописях у него не было. Мы говорили о моем «Новом русском Парнасе», где и в выборе стихов, и в предисловии содержалась своего рода апология Брюсова, которая, по правде говоря, вскоре и мне самому сделалась непонятной. Брюсов чувствовал себя польщенным, цитировал некоторые мои стихотворные переводы, утверждал — это мне очень не понравилось, — что нельзя перевести лучше, хвалил меня за нападки на русский символизм. Так разговор перекинулся на русский экспрессионизм, который в России назвал себя футуризмом. Одного из этих новых футуристов Брюсов просил зайти к нему после чая; он хотел его мне представить.
Читать дальше